ОЛЕГ ШМЫРИН  
 

"Я, МАРТИН, И ТЫ, ЭЛЬЗА"

 
 

ДВЕНАДЦАТЬ ОБРАЗЦОВ РИТОРИКИ

 
     
 

Посвящается В.Бауэру, который накормил меня обедом, и которому я обещал посвящение.

"Я уже упоминала. Такие штучки. Это такие усики, которыми можно защекотать до дурочки. Если, конечно, взяться". (Клара У.)

"Нет такого писателя-пустомели, который не нашел бы себе подобного читателя". (Иероним)

образец первый

Ввергаясь в сиесту или усыпляя твою бдительность, я соблюдал непреложный размер и очертание своего поведения, что позволяло мне участвовать к тебе, наводя медленную порчу, поэтизируя вялые склоки, склоняя тебя к безумию и великодушию, не влиянием и ученостью посвященного каменщика, но залпом раннего папоротника, учтивой меланхолией дракона, вызревающего в горле ночи. То есть всей своей сосудистой сердечностью. Иначе говоря, если бы мне не было все равно, то я смог бы привить тебе искреннее безразличие, истинную апатию безрассудства, вероятно. Следствием намеренной хандры, точнее, ее искусственно изготовленным чучелом, стали твои безвольно раздвинутые ноги, с налетом чувствительной пыльцы, место, где спряталась ящерица, слепленная из молочного воска. Глаза свои ты прикрывала ладонью, как прикрывают их умершему любителю зрелищ, чье любопытство считается неприличным, тем более любопытство незаинтересованного. Но не только из опасения стать посмешищем пересмешников я отдалял то бережное прикосновение к твоему расцарапанному предплечью, когда яд обыкновенной лакрицы, похожий на разжиженное стекло, проникнет в путаницу твоих вен, и пасмурный ангел ослабит тебя внутри ветвей сердцебиения, и спотыкающийся зверь разбудит тебя криком оскопленной ревности.

образец второй

Самым трудоемким был упреждающий жест, жест безличного внимания, беглый росчерк тлетворной свободы, брачный вензель скорпиона, помраченного в атакующем воодушевлении; вкус к скупой графике терпения, пристрастие к собственному вкусу. Во всяком случае, это была не столько эксцентричная благодать мизантропии, сколько достаточный повод симулировать собственные свойства: быть тем, кем должен быть другой, будь им я. В этой ритуализованной процессии не участвует никто и ничто, кроме пародирующей природу случая грамматики и щеголеватой орфографии нарциссизма, и, поскольку игнорируются неравенства сообщающихся смыслов, риск плагиаторства исключен, сама опасность воспринимается в стерильном виде, как багдадский вор.

Ты была бережной зеницей ока, помещенного в глазницу реликтовой цивилизации, и мне импонировала твоя благостная архаичность, поскольку оскорбляла мой изощренный вкус к тебе, дегустационные процедуры любопытства. Я указывал тебе, как взору Фауста, не сладострастного кролика, барахтающегося в жухлой траве, на разъяренного кролика, точащего зуб, на протокольного, на торжественного кролика, на кроликахитреца, на фаршированный труп кролика, я вопрошал тебя, заламывая артистичные руки, отчетливо выговаривая, как задетый панибратством денди: "gavagai?" Именно так вопрошал я тебя, ведь скрежет и ярость, как ты голубила меня в своей берестяной купели, побуждали меня к легкомысленному искусству перемирия. Дитя, тебя душили слезы, это были слезы отваги, доблестное рвение любви.

образец третий

Ввиду твоего брависсимого темперамента ты слыла, прославляясь, соломенная вдова, оракулица четырех стихий и трех женских болезней. Твое хладнокровное сладострастие не позволяло никому из нас усомниться в твоих смирительных привязанностях к ревностным копателям мира сего, к луддитам, к неисправимым потрошителям божественных механизмов. Но, предоставленная сама себе, ты вдруг ветшала, как бальный гардероб, побиваемый рассерженной молью, и едва ли ты утешалась галантностью стариков, демонстрирующих однообразные симптомы расчувствованного болеро. И только в можжевеловых лапах, в объятиях пеших и конных скитальцев, скупых на изречения, трубадуров мародерского ремесла, ты барахталась как нестреляный воробей в силках воробьиного идолища, усеянного воробьиными перьями и калом. "Цоколь у вас поврежден", шутила ты и рассыпалась смехом квалифицированных смехачей. Ведь ты сама это то немногое, чем ты могла поделиться, преломив пополам, со своими возлюбленными, меланхоличными после соития. Охваченная кистью Гейнсборо, ты оправлялась и шла пощипать рассеянно лютню или выкурить, хуже, чем татарина, гостя. "Сраму не иму", предупреждала. Опускалась в креслокачалку и, окуклившись в плод, тут же заводила себе собаку. И все напрасно

. Все твои драгоценности, Пандора, умещались в черепной шкатулке, и не стоило труда ее приотворить, ногтем или пилкой для ногтей. Что сбивало меня, как велосипедиста, с толку это то, что ты, ничуть не заботясь о трепетном коварстве сладостей, поглощала пирожные, как иные морковный сок бессовестно.

образец четвертый

Гомункулов настаивают в медных ретортах, а закваску для них готовят из вымоченного в молоке проса, мышьяка, драконьей рвоты, росы, собранной в глиняную плошку в день мученицы Валерии, из заячьего семени и пота приговоренных к повешению. Если рассчитывают на мальчика, то вместо мышьяка добавляют сурьму. Смесь растирают, цедят, взбалтывают и вливают в кружку пряной, пенистой крови, принесенной мальчиком Умме с бойни, где работает его сестра. Реторту опечатывают сургучом и укладывают в бельевой шкаф, где всегда пахнет плесневелыми грибами и живут, питаясь друг другом, крохотные чудовища, которые заползают спящему человеку в ухо и населяют его кошмары. Побросав сверху тряпок и хлама, мы медлим, а затем уходим. Каждый старается не думать о том, что случается внутри реторты до тех пор, пока кемнибудь не хлынет взрывчатая, рыхлая рвота свекольными сгустками, похожими на морских звезд. Может быть, протянется неделя, завершится август, отойдет осень, но с кем-нибудь обязательно нагрянет чаянная весть И тогда все мы, неловко громыхая башмаками, вопия и кувыркаясь, как пряничные, карнавальные дети, собираемся у нашего тайника и извлекаем наше срамное сокровище. Процедура изъятия ожившего гомункула требует предусмотрительности: не следует приступать к ней, заразившись рассудочной манией демиурга, хирургической властностью, иначе новоявленный заподозрит ловушку и, пытаясь избежать ее, под благовидными предлогами будет проситься обратно, хныча и, например, ссылаясь на мигрень. Ужасная морока.

Сморщенная, точно,увядшая брюква, голова его поворачивается к говорящему, странно сидит он, этот странный овощ, не размежая набрякших век. Иногда он как бы повторяет услышанное или бормочет бессвязные ругательства. Его выпускают в огород, по которому он с отвращением ползает, откапывает разные корешки, испражняется или выщипывает вшей у цепной собаки. Однажды его приводят в дом, привязывают к табурету и читают нараспев тревожное заклятие: "Акабыр абыр атэ..."

И только после этого ему выдается пара холстяного белья, имя, башмаки и кусочек мыла.

образец пятый

Стоило, вероятно, оставаться бесполым, как сама реальность, вспоротая опрометчивым взмахом ресниц; реальность, зияющая в длящемся разрыве между твоей саламандровой кожей и моей миндальной скорлупой; внутри зараженного семенем пузырька поцелуя. Я желал тебя, чтобы влачить тягостную упряжь твоего бессудного изнеможения, чтобы продлевать агонию одного с тобою невозможного животного, сконструированного с босховской бестактностью, и, наконец, действительно желать тебя так, как ты думаешь, будто я хочу тебя. Твоя скрытность была тем язычком пламени, необходимым экзорсисту для изгнания имени именующего из синклита невнятной плоти; даже твое имя я произнес и тогда услышал впервые, уже после безуспешно справляемых поминок, поедая взглядом твое отточенное послание на исчерканных полях своих манжетов, там, под наущениями Конфуция "Смерть ревнива к различиям. Проснитесь, и не почувствуете разницы. Эльза".

Стремление к сокрытию симптомов отвращения влекло тебя, словно лунатика, к гиппократовскому светилу милосердия, к беззастенчивому, естествоиспытательскому состраданию. Гневная Пьета, ради твоей же бесчувственности ты лобызала, ничем не утоляясь, шевелящиеся стигмы, червивые плоды воображения твоих безропотных пациентов; твоих восторженных обожателей, твоих безличных адептов.

Ты была женщиной, несомненно, и своим отсутствием причиняла мне непристойное благодушие, воздвигнутое, как столп Кааба среди коленопреклоненных мусульман. Уже ради этого стоило оставаться бесполым, если бы ты, к тому же, перестала быть женщиной.

образец шестой

С утра я легок как неугомонный бог пожара. Я ввязываюсь в вокзальную толчею, в арабесках которой разумеется затейливо огибать обрушивающихся на мостовую эпилептиков, уклоняться прицельных дамских зонтиков, татуированных ломовиков, толкающих перед собою неправдоподобные муляжи чемоданов и узлов. Я осознаю необъяснимую тягу к каллиграфическому описанию беспокойной поверхности этого варева, кипящей клоаки тщеславия. Не тратясь на любезности торговкам, я произвожу опрятные жесты, поотечески заботливо вытягивая сведенные судорогой накопительства купюры. Они мнутся, эти знаки пугливого достоинства, они распрямляются в моих руках, как смущенные трогательной наготой юноши. И они поверяются мне, запасы скряжистых провинциалов, потеющих железнодорожными чаями, лоснящихся, как копченые на июльских углях колбаски.

В полдень, когда солнце использует брусчатку как жаровню и умножает озабоченность мух, я захожу в кофейню к Али и ожидаю, когда вспылит неимоверной крепости кофе, в бронзовой турке, увитой изречениями Пророка. Догадываясь, где похоронена монгольская собака, Али кивает мне, учтиво, как старинному незнакомцу. Обычно я оставляю у него с четверть своей добычи. Кофе у него подают в фаянсовых наперстках, с бледнолимонными полумесяцами. Нередко ко мне подсаживается Нелли, немая. Она продает на опустевшем вокзале скудную пашню своего живота и приближает остервенелые от любви губы, если именно этого недостает полунощному пахарю. Почти всегда ее обманывают или отбирают деньги, поэтому она голодна. Я прошу для нее глазунью и меланхолично поглаживаю ее расцарапанные коленки, пока она заглатывает полуживые лепестки белка.

Я долго курю, отпуская расплывчатые формы дыма, рассматриваю газеты или просто вваливаюсь в дрему до вечернего выпуска, когда меня уже достает уличная перекличка сорвиголов..

. На обратной дороге я покупаю чеснок, фрукты, сыр. Разглядев чесночную головку, ты медленно краснеешь и, смущаясь того, что я вновь потворствую твоей девичьей влюбленности, пожираешь это целительное лакомство, стеснительно сияя, падучая звезда моя.

образец седьмой

Время от времени, час от часу, доверчивая, ты склонялась к беременности, которую я почти насильственно приписывал тебе, разумеется, ошибочно. Тогда твой живот становился чудовищным эмбрионом, яйцом паранойяльного диплодока, шествующего в выспренных садах, в в садах, возделанных любовниками, песнью плотоядных песен, плодами спелых обмороков.

Живот превращал тебя в угрюмую великаншу, с лицом пресыщенной Вагины, ноздреватый туман клочьями скатывался из медленного зевания, по млеющим руслам, огибая бородавчатые крепости и сонливые возвышенности, скапливаясь в прорве вялого седалища. Стремясь привлечь твое внимание, я скрещивался с кровососущими, чье существо трепетало, скрещиваясь.

Я покрывал свою шею и плечи татуировками, изображающими многие поцелуи и многие укусы, будто бы отметинами нетерпения или нестерпимости, свойственными, скорее, той невозможной близости двух скорбящих тел, которую я симулировал, подражая своему искусству. Доктрина сдерживаемого отчаяния, ритуал краткого помешательства, подвигали меня к потрясению своим допотопным мужским вооружением, торпедой для рукопашного боя, лавровой ветвью беспомощности, пустым рукавом мстительности. Я и вправду желал потрясти тебя, трясогузка, извивами любовной баллистики, куртуазным мочеиспусканием на неповинные головы одуванчиков, но ты, как всегда, обжулила меня, обернувшись пыльным облачком хны, путешествующим с ветки на ветку.

образец восьмой

Поскольку ты была певчая, летунья, то даже брызги твоего помета, охотничей дробью взорванные в воздухе, оросив охотнику рукав, проявляют стойкую инициативу невидимых глазу мира чернил. В охотнике скоротечно развивается боязнь распоряжаться своими руками, боязнь преступного подобия, помноженная на плоский ужас перед тавтологией и симметрией, таящимися в дурной бесконечности охоты. Словно бы в назидание, или по недосмотру, с охотником приключается страстная робость ответствовать перед недоброжелательно расположенными к нему, строгими объектами, вглядывающимися в него как умершие, бездумными глазами желания. Удостоенный высокой нелюбви, стрелок испытывает на себе всю мощь неукротимого ангельского терпения. Сдвинутая из насиженных гнезд полужидким авторским зрением, недвижимость поглощает его, приемля в свое раздраконенное лоно как некую утешительную премию. Врожденные навыки непреднамеренно убивать или лениво мять женщин, бездельничать на траве все оставляет его, ведь лгать, даже профильной линией губ это искусство любви, тогда как сама любовь от пуза, от сохи, от Матфея что угодно, кроме искусства. Нагая искренность всегда жеманная и похотлива, наше бессознание это старуха, кокетничающая с пирожными. То кругосветное мореплавание, куда отправляется покусившийся, выводит его из ума, превращая в блуждающую сомнамбулу сюжета, в неприкаянный вирус ереси.

Но будь ты летучей, певунья, то я не отчаивался бы изыскать основную пропорцию или грудное сечение гнева, достаточного, чтобы раскроить твое валторное щебетание, чтобы распотрошить твое воловье томление, рассыпать хрусталики твоего мозаического ума, распылить вкупе с прахом погибших от неловкой проказы; я заразил бы тобою память умерших детей, чтобы не плести, ночь за ночью, тысячу и один раз, опрятные кружева бессонниц.

Но не охотник. Правда, ли.

девятый образец

Рэймонд внимательно прожевал перченую конфету, которую ему подстроил Джек, тщательно скрыл зевок, торжествующе выплюнул и сумрачно покосился в мою сторону. "Ты не вдумчив, друг мой", читалось в его укоризненном взоре. Рэймонд владел потомственным изяществом, хотя его сентиментальный снобизм действовал на мои мозолистые нервы подобно специальному пластырю. Рэймонд был черный дог его папа был черный дог, и бабушка, и вся избалованная родня. От вязки к вязке они передавали друг другу, будто олимпийский факел, ангельские повадки и безупречное реноме, чего мне отчаянно недоставало для того, чтобы оказаться в числе приглашенных на бомонд шестикрылых. Бесспорно, вся эта мизансцена выглядела бы менее импозантной, если бы Рэймонд не обосновался у тебя в ногах, подобно стражу, стерегущему боязливую душу. Ведь ты, Эльза, неподражаема, даже когда снишься и тем более когда спишь: ты бледна как сумеречное недомогание и указываешь рукою на Ближний Восток. До моего благородия ты никогда не снисходила, а если бы и снизошла, то жестоко поплатилась бы. Правда, я отметил у тебя незначительный изъян: этот изъян был отверстием в твоем лбу, размером с профиль Виктории на пенсовой монетке. Рядом с твоей головой утвердился лакированный мужской ботинок, изготовленный фирмой "Куртц и Диккенс", стоимостью в мой полугодовалый бюджет (каждый). Над ботинком высилась отутюженная брючина, в которой, скорее всего, прописалась нога владельца ботинка; поскольку сам владелец выглядел слишком довольным и держался за остывший парабеллум. Из ствола тянуло сквозняками и пилюлями, и я, опасаясь простудиться, вынул носовой платок, однако сморкаться не стал. Мне просто не сморкалось в этот чудный вечер. На хуторе такие не редкость.

десятый

Бубен мой, обтянутый кожицей малахитового василиска, с волчьими ушами. нанизанными на крысиную петлю, с бубенцами из раннего палладия, с похотливой вязью охранных заклятий, неустойчивый зрачок тьмы, всхлипы и жалобы спящих наяву, пускающихся вплавь, из семени в семя, эйхо, бубен мой, обольщающий крепкую, как свиной бульон, ночную дурь, эйхо, увеселяет и пьянит этих низкорослых мужчин, этих безгрудых женщин, чьи жилища подметает сквозняк, чьих детей утащила сова. И теплая, как фонтанирующая рвота, любовь вновь свивает свои осиные гнезда, там, в их полых туловищах, в туловищах скотобоев и прачек, будоража их разбавленную мочой кровь, стягивая их в круг Жатвы.

Клинья свинцовых испарений, пробуравливающие вымороченную землю, числом своим кратным ярости пращуров, и числу воинов среди них, и числу когтей их, раздирают тушу провисающего над головами неба. которое бычий пузырь, полный скорбного клекота, беснующихся бессловесностей, и число их равно тьме.

И когда исполнится полночь, лопаются, точно виноградины, схваченные клещами огня очи тельца, привнесенного в жертвы Тому, Кто высеивает в пастбищах своих мерцающих светлячков зачатья. Кто движет дыхание наше в затрудненных трахеях. Кто поддерживает, будто сломленную ветвь, покосившийся рассудок наш. Кто терпеливо ожидает спелости нашей. Кто Жнец наш.

И когда приходит пора Жатвы. Он выбирает меж нами и уводит к себе. Эйхо, вслед за бубном, чтобы не потеряться в очах Его.

одиннадцатый образец

Я расстреливал степенных бунтовщиков, я целовал неразумных крестьянских дочерей, я пил подкисшее вино и судил о видах на урожай. Мне не было нужды припоминать себя и я плыл в долину туманным хлопком осечки. За мной тянулся длинный список, запятые в котором было нетрудно перепутать с пустыми гильзами. Я был карабинер, нотариус полковничьего недоумения, мигрень штабного брюзги, которого звали Леонтесом. Мне недоставало судорожного удушья страха, для того, чтобы прослыть героем, мне слишком нравилась выцветшая полевая форма и обворожительная начальственная бестолковость, для того, чтобы испытывать тревогу или робость. Никто ни о чем не думал, с кем мы ведем наши затяжные бои, например. Иногда это были беглые от удачи солдаты, иногда одуревшие от библиотечной пыли горожанки. Те были пугливы как вдохновение, а эти дрались отчаянно, будто оправдывая Мериме; дикарки, очи их наполнялись слезами. Иногда меня тошнило, особенно от французских романов, иногда я просил своих солдат подвесить кошку, гревшуюся в мятежном обозе. Глупость меня иногда удивляла.

Я отнял тебя от груди коченеющего любовника. Мне понравилась твоя картинная скорбь, безмятежная ярость, с которой ты бросалась на ленивых и не рассуждающих солдат. Вскоре я вышел в отставку и чуть было не женился на тебе. До китайской пограничной заставы было уже рукой подать. Существовал Восток.

двенадцатый

Пусть бледные мухи загадят твое окно. Пусть запаршивеют яблоки, припасенные к Рождеству. Пусть твой воздушный поцелуй, отправленный невесте, достанется литературному критику. И невеста. Пусть сосед твой татарин. И тебя посадят в тюрьму. И тебя полюбит вдова. Вдова, любительница Модильяни. И хирург отрежет. И семь раз отмерит. Хирург, любитель абсента. Подонок изнасилует твою дочь. Идиот. Пусть классная дама назовет тебя идиотом. А у другой дамы прохладные руки. Ты попросишься к ней на колени. Ее удлиненные персты просто унизаны. Перстнями. Женщина-вамп. Миндалевидные глаза. Женщина-калькулятор. Ты просто погрустневшая тварь. Как только кончаются сигареты, начинаются проблемы. Ума не приложи. Пусть твой прямой начальник соблюдает тебя. Тебя соблюдают все, поскольку ты неудачлив. Скажи им чтонибудь стоящее. Или промолчи какнибудь поособенному. Ведь изнасиловали твою дочь. Ведь паклю засунули в рот. Смотри в глаза, руки держи по швам. Ведь ты бетонщик. Причиндалы. Что бы это значило. Скажи, изюм, скажи им. Нет такой буквы. Здесь ничего такого нет, господин комиссар. Господин арматурщик. Господин стропальщик. Оператор курительного аппарата. Дама из аппарата. Наложи на нее. Наложи на нее швы. Застегни ей бюстгальтер. Или расстегни. Сделай.

Но никогда не говори, никогда.

 
 

перейти в оглавление номера

 


Сайт управляется системой uCoz