ЮРИЙ СОЛОВЬЕВ  
 

ДВА РАССКАЗА

 
     
 

ВОЗВРАЩЕНИЕ ПИФЕЯ

 

Прогуливаясь между делом в предместьях Кяхты, он встретил старика-китайца, грязного и пузатого. Проводник с трудом объяснил, что перед ними — человек святой, имеющий необыкновенные познания в учении о пути и силе, настолько глубокие, что мог бы любого, кто пожелает, наставить в истине так прочно, что неофит вряд ли захочет вернуться к прежним своим взглядам. Граф хмыкнул на разглагольствования уродливого полукровки и, подавив зевок, бросил лениво — пожалуй, завтра к ночи скука над ним настолько возобладает, что он согласится принять старца...

Август в Китае — благословенное время. Миссия Головкина томилась в пограничном районе, находя любопытным угадывать звания туземных чиновников, заключавшиеся в павлиньих перьях и шариках на маленьких шапочках. Здесь во всяком ответе на вопрос было больше ритуала, чем содержания, тем более русские дипломаты не задумывались о многомерности Космоса, а только корыстно уважали чужой обычай.

Граф Потоцкий попал сюда, скорее, по своей воле, нежели выполняя обязанности служения. Многие в свете удивлялись широте и непостоянству его натуры — странной способности менять постель хорошенькой дамы на мертвящий универсум сэра Ньютона или на древо сефиротов, рисованное подчас на человеческой коже, или на марроканскую пустыню. Своими талантами, равно как происхождением и связями, он мог снискать если не уважение, то потребность в себе у любого государя, но, разочаровавшись в Узурпаторе, Потоцкий остановился на Белом Царе, обстреливая в одной французской газетенке мир, как это обыкновенно случалось, наскучивший, чем и виноватый...

Граф знал две английских болезни, одной из которых, сплином, болел несомненно. О второй кладовские крестьяне говорили, что черт иной раз подменяет здоровых детей расслабленными и большеголовыми упырями, способными, однако, пророчествовать. Это вызывало улыбку — граф играл словами, размышляя, кем же он больше казался — Пифеем или Пифией? Впрочем, его пророчествам и открытиям верили не больше, чем недавно отпечатанному в Петербурге французскому роману о тринадцати главах, который автор (был коим все тот же Потоцкий) не потрудился ни надписать, ни озаглавить...

... Минул день, отдавая ласковым сумеркам, лишенный, казалось, перспективы ландшафт с его елями и скалами. Граф сидел в своей комнате без света и растирал глаза, уставшие от комбинаций желтого и алого шелка, плавных приседаний и птичьего языка, на котором передаются тайны. В дверь тихо стукнули, и появился толмач, который, перегнувшись пополам перед сидящей в глубине тенью, сообщил, что давешний старик пришел и ждет теперь внизу. Потоцкий сказал: "Зови!", встал и засветил три свечи в ломбардском подсвечнике — дурные приметы он разыгрывал, как пьеску в домашнем театре.

Вошедший уселся, поджав под себя ноги, прямо посреди комнаты. Хозяин устроился напротив и поставил подсвечник так, чтобы говорить через огонь.

Услужливое и гибкое пламя словно бы выписывало перед водянистыми, выпуклыми, аристократическими глазами грязно-желтое полное лицо под сетью мелких морщин. На таких лицах если и заметен взгляд, то не увидеть, откуда он исходит.

— Ты пришел учить? — спросил граф.

— Если вы этого желаете, господин, — был ответ

— Это твое ремесло — указывать путь?

— Все мы с рождения в пути. Он сам ведет. Его не нужно указывать.

— Но я слышал, что ты, вроде бы, проводник...

— Нет. Я вредный гнус.

— Мне уже приходилось это слыхать, — он несколько откинулся назад, но не обнаружив спинки, вернулся в прежнее положение.

— Все, кто показывает фокусы, выдавая их за чудеса, говорят так о себе, надеясь, что это ложь...

— Это правда. Я гнус, что будит задремавшего путника, чтобы он позже выспался в удобстве постоялого двора, вместо странного удовольствия забываться на лошадином хребте.

— Ладно. Что у тебя есть?

— Спрашивайте.

— Ты можешь продлить жизнь? Я знаю, что в Китае давно известно средство...

— Золотая киноварь. Да, могу. Но вам это ни к чему.

— Отчего же?

— Жизнь нескончаема в силу своей пустоты. Сохранять же оболочку, вытканую из пустоты есть много способов и без киновари — например, искупавшись в ослиной крови или...

— Я знаю. Но для чего киноварь?

— На это ответит лишь небожитель.

— Но ведь она есть у тебя?

— Есть.

— Я хочу купить...

Старик сказал, что покупать необязательно — он отдаст и так, хотя это никому еще не помогло. Он попросил зажечь спиртовку. Потом спросил инструмент для литья пуль. Граф достал из седельной сумки все необходимое. Гость что-то высыпал в тигель, долго держал над огнем, потом залил в форму.

— Больше я ничего не могу для вас сделать, — сказал он. — Но, уверяю вас, смерти вы не испытаете. И это очень печально, потому что вам не суждено проснуться.

— Как знать, как знать, — пробормотал граф, разглядывая выкатившуюся на ладонь золотую пулю.

Он с трудом оторвал от нее взгляд, чтобы поблагодарить старца. Тот исчез.

 

* * *

 

Вскоре, не дождавшись пропуска в Китай, Потоцкий с небольшим отрядом казаков двинулся в монгольскую степь. Четыре дня спустя, когда уже двое суток они не встречали ни одного человека, граф приказал разбить лагерь — прямо посреди дороги. Как только юрты расставили, он скрылся в одной из них, приказав не беспокоить и отказавшись даже от воды. Казалось, упиваясь уединением в девственно пустой земле, он старался усугубить его, оставив спутников.

Полдня он не мог перевести дух. Наконец, успокоившись, открыл рот и положил на дрожащий язык золотую пульку. Сглотнул ее — тяжело, как первый глоток после страшного сна. И тотчас умер.

И его труп лежал в юрте, вокруг которой жил не слишком многолюдный лагерь. Степенные казаки серьезно готовили какое-то варево, молились в положенные часы, вечерами тихо пели свои тоскливые песни. Так продолжалось три дня, пока граф пробовал на зубок разницу между жизнью и смертью...

II

Начало зимы в Кладовке было скверным — ни пушистого снега, ни ясных морозных ночей — всего, что своею чистотой и покоем скрашивает скуку польского захолустья. Впрочем, уже не польского — страна в очередной раз была поделена без надежды когда-либо возродиться...

Кончался ноябрь, влажный и теплый, какой-то липкий, как скверное жидкое варенье. Порою мгновенно таявший снег закручивало в незлые, будто ватные, вихри, которые могли плотно залепить лицо случайного пешехода...

Это была пятая зима графа здесь, в его вотчине. То одиночество, которое он благословлял, лишь случайно обнаружив в монгольской пустыне, стало теперь постоянным. Его охраняли дурные слухи, ходившие по округе. В народе поговаривали, что пан-большой чернокнижник, ему служит нечистый. Местные без нужды не приближались к усадьбе.

Год уже прошел, как умер садовник, и сад, окружавший дворец, стал приходить в запустение. Переросшие положенное голые ветки торчали, словно злою силой выдернутые из своих убежищ.

Прислуга на ночь не оставалась во дворце. Мостились во флигеле, за благо почитая не ночевать под одной крышей с паном-безбожником. Безбожником? Со стороны, возможно, такого и нельзя было сказать, ведь единственный, кто постоянно жил во дворце, кроме графа, был капеллан, молодой краковский священник. Но последний, опять же, в силу недолгого своего пребывания в Кладовке не успел свыкнуться с мыслью о злокозненности графа. Потоцкий тоже не спешил посвящать кого бы то ни было в свои секреты.

Последней ноябрьской ночью граф не спал. Он сидел в углу темного кабинета, прямо напротив окна и глядел на небольшую грязно-белую полосу, обозначавшую еще не успевший растаять снег. Впрочем, эта территория далеко не шла, а обрывалась здесь же, почти у самого окна, уступая все остальное пространство непроглядной темени, которая, благодаря дрянной погоде, отдавала затхлым, нездоровым теплом.

Граф мало напоминал живого человека. Впрочем, это болезнь общая для его сословия. Но тут...

Не много нашлось бы существ на земле, которых настолько — тяготила бы жизнь. Вот она, воплощенная в сто томов переплетенных оленьей кожей покоится здесь же, на средней полке. Их содержание, полагавшее вместить все, что приходило к графу за долгие годы, оказалось сотканым из пустоты, как говорил тот старик в Кяхте. И теперь никто не хотел принять на себя такую тяжесть...

Пустота, как правило, таилась в каждой достигнутой цели. А граф всегда достигал цель. Кроме одного случая — тогда, в Монголии, во время... собственной смерти...

... Едва сомкнув глаза, он сразу же их и открыл...

Тусклое северное небо, еле пропускавшее в щель между туч немного солнечного света, нависало над грубыми высокими стенами орденского замка. На вершине главной башни, над виселицей, дрались вороны из-за скверного ливского мяса. Он вошел внутрь, в зал капитула. Там было пусто — голые стены, ни оружия, ни щитов. Холодный камин. Ветер уже хватает за ноги в недавно еще жилом месте. По главной лестнице он сошел вниз, направился к пристани. С полдюжины кораблей стояли уже на выходе из бухты, и лишь один, флагманский, дожидался его. Он еще раз оглянулся на стаю воронов у самого башенного шпиля и ступил на сходни...

Зеленая вода за бортом тевтонских кораблей сворачивалась как кровь, превращалась в лед. И вот уже вокруг ничего, кроме льда. Борта трещали, словно попали под ножи косилки.

Ночи в этих местах не было, лишь слегка мрачнел горизонт. По утрам исправно показывалось солнце, зябко изгибая свои восемь лучей. Восемь — не больше.

Паруса стали бесполезны — эскадра дрейфовала. Каждый день погибал какой-нибудь корабль. Команда не выбиралась на странную твердь, а шла прямо ко дну.

Он все еще отдавал приказы, что-то говорил своим людям, но те только молчали в ответ. Однажды утром он обнаружил, что они одни среди льдов. Остальные — погибли. Какие-то птицы, напоминавшие тени или ангелов смерти, безгласые птицы плыли по небу вровень с тучами, туда, где мог бы быть полюс. Он считал их виновницами гибели, но считал каким-то дальним уголком своей души, застывшим на морозе и потому едва слышным.

И вот с левого борта увидели пар. Это была не поземка и не рождающиеся льды, а пар, выходящий из незамерзающей воды. Тотчас клещи, сжимавшие левый борт ослабли, и вдруг какое-то облако взмыло из-под корабля в небо парой мягких белых крыльев. Путь был свободен. Перед ними стояло дышащее печеночное море, по которому можно было ступать, как по лугу. И тогда он воскрес...

 

* * *

 

Когда граф очнулся, был уже день, первый день декабря 1815 года. Кто-то сновал по коридорам дворца из кухни едва доносился теплый вкусный запах. На столике стоял серебряный кофейный прибор с сахарницей, ручки которой напомнили ему... восьмиконечное солнце над дышащим морем. И граф почувствовал, что из миров, явленных ему лишь один не вошел в непомерную пустоту, а потребовал ее сам, для себя и всю без остатка. Словно появилась во Вселенной дыра, большая той, что считалась душою графа. И эта... страна была его смертью, которую он знал лишь три дня...

Но теперь-то он бессмертен. Все дело устроила золотая пулька того даоса в Кяхте. Граф снял с стены седельную сумку, достал из нее тигель, спиртовку, формочку... Похолодевшей спиною своей с полоской волчьего меха от затылка до пояса, он вдруг почувствовал, что его ждут там, на границе льда и воды, и без него корабль не тронется. Нужен был шаг назад. От золотой киновари — к белизне той птицы из-под киля.

... Судорожные пальцы взялись за лучи, посылаемые сахарницей. Серебро ломалось, как лед. Граф расплавил ручку, залил в форму. Сжал в ладони еще теплую пульку. Только серебряную.

* * *

— Святой отец, знакомы ли вы с английской болезнью?

— Вы имеете ввиду сплин, ваше сиятельство...

— Нет, есть еще одна, она известна больше простому народу. Бывают такие расслабленные с большою головой и длинными ногами. Они недолго живут — не больше десяти лет. Потом, как многим кажется, умирают. Но это не так — исчезнув в одном, они появляются в другом месте. Говорят, такие создания наделены пророческим даром.

— Очень интересно, ваше сиятельство. Здесь есть даже что-то демоническое, какие-то инкубы...

— Да, да — демоническое. Их называют одмины. Считается, что бесы подменяют детей при родах такими вот... Пифиями.

Священник остановился у большого окна, выходящего во двор.

— Знаете, у нас в академии отец Каспар любил сравнивать пророчицу Пифию с мореходом Пифеем, о котором ничего не известно, кроме того, что он был лжецом. Прекрасный пример против языческой харизмы.

— Хм.., возможно, — пробормотал в ответ граф. — Вот что, святой отец. Продолжая наш разговор об упырях, а ведь одмины, о которых я вам рассказываю, есть одна из их разновидностей, мне бы хотелось просить вас об одолжении. Только не сочтите за странность. А впрочем, почему бы и нет? Вы знаете, упыря можно свяченой серебряной пулей?

— Мне приходилось слышать об этом.

— Так вот, вот она, та пулька. Освятите ее...

— У вас есть на примете упырь, ваша светлость?

— Да, я хочу убить...м-м-м... Пифея.

* * *

В три часа ночи 2 декабря граф Потоцкий стал ломать комедию. Из его сознания, как из шкатулки, выпрыгнул шут и зазвенел бубенцами на своей многоухой шапке. Граф влез в собственное отродье, как черт влезает в ведьму.

— Ах, Боже мой, как смешно, смешно, нелепо быть трупом, — напевал граф. Он удивлялся себе, но удивление местилось в дальнем, словно когда-то отмороженном уголке души...

Глупые пальцы набросали его самого — с заостренным носом и впалыми глазами. Забавно...

Зачем-то он принялся писать отходное письмо. Кому?

Перо скользнуло, вывело росчерком строку: "Небытие, поглоти свою добычу!" и выпало из пальцев.

Довольно. Для черта — достаточно.

Выстрел никого не разбудил. Графа нашли утром. Камердинер, открыв дверь, заметил, как шесть теней, слившись в одну, исчезли где-то под шкапом, а шесть длинных свечей, кем-то зажженные вдоль аккуратно уложенного тела — потухли.


 

ЦАРЬ ЗЕМЛИ ТУЛЬСКОЙ

 

116 Oктября в 10 день, как государю царю и великому князю Василью Ивановичу всеа Русии город Тула и которые воры сидели на Туле Илейка Муромец, что назывался, воровским умышленнием... царевичем Петром... долбили челом...

(1607 г., октября 19. Грамота царя Василия Шуйского.)

Рахиль Рюйш тонкими пальцами держала драгоценную китайскую кисточку и выводила прозрачные лепестки роз на черном лаке. Голландии свойственна деятельность, и нечего было прохлаждаться в обычных девичьих забавах. Трудилась Рахиль, трудился и ее воздыхатель арап Ян Тютекурен, но более всего трудился ее отец, Фредерик Рюйш, великий препаратор.

Музей диковинок, собранный стариком Рюйшем сам есть пикантнейшая амстердамская диковинка. Теперь и любопытствующие московиты подбираются к ней. Среди их посольства наверняка скрывается сам царь Петр. Учтивый Постников, рюйшев ученик, конечно, знает об этом, но молчит. Оттого, что тайна, лучше всяких гор и морей защищающая северное царство, присутствует в каждом из питомцев этой земли наряду с душою, вложенной Господом Богом.

... Говорили, что едва приехав в Либаву, царь в придорожном трактире обнаружил скляницу с саламандрой и тотчас же не приминул вытянуть препарат за хвост, а после долго вглядывался в оный дух огня, изловленный из жидкой среды. Что же, Фредерику Рюйшу будет чем удивить государя, даже если тот и не объявится явно в толпе посольских.

— В мертвом теле для нас заключен большой интерес, нежели в живом, оттого, что наличие души оставляет человека во власти Господней и никто не вправе распоряжаться им окончательно. Другое дело мертвец. По оставлении трупа душою, первый преображается в особую субстанцию, коею искусством можно сделать бессмертной.

Несуетные московиты под рюйшевы речи двигались вдоль картин и плодов к зеленовато мерцающим стеклянным банкам, содержащим предмет трудов и гордости хозяина.

— Древние египтяне почитали труп помимо души пристанищем жизненной силы, которая при должной сохранности может и не оставлять сего прибежища...

Какой-то чернявый и долговязый молодой человек принялся разглядывать выделанную человеческую кожу. Он мял ее пальцами, подносил к носу, пробовал разорвать...

— Осторожнее, осторожнее... — кинулся было Рюйш к варвару, но старика бесцеремонно остановили — на полушаге и на полуслове.

— Потолще бараньей будет! — крикнул молодой человек, и посольские зашелестели соглашаясь.

"Да ведь это он и есть!" — смекнул Рюйш, высвободил плечо из-под пудовой руки своего стража и мягко подошел к царю...

— Сия кожа — весьма искуссный препарат, присланный мне из Лейдена, где тридцать лет назад проживал большой мастер таковых кунштюков, господин Бильс. Однако, в сохранении полных тел он преуспел менее нашего. Извольте видеть — тела мужского и женского пола четырех лет от роду. Сохраняются во всей естественной прелести без спирта, на чистом воздухе...

— Постой, постой, не гони, немец, — царь прихватил руку препаратора и продолжал мять приглянувшуюся кожу. — А что, Постников, одери для тебя князь-кесарь дюжину шкур, выделаешь на голландский манер?

— В Падуе, господин волонтер, случалось мне обучаться этому ремеслу, хотя сам, без наставника не брался. Следует попробовать.

— Вот ужо приедем — попробуешь. Слышишь, хозяин, ежели дело станет — подарю тебе пару таких... Ну, что там еще?

— В сей склянице особо для нас ценный препарат, указывающий работу мозга и уха...

... Она ждала своего Каспара, как будто звезда взошла над рюйшевым домом, а не над Вифлемом, и Каспар не спал под плитою в Кельне. Отец не ограждал Рахиль от встреч с молодыми людьми, почитая естественный закон выше человеческого.

Голландский арап Ян Тютекурен был художником. Но в Голландии много художников. Арап мог похвастаться — московиты сделали богатый заказ. Следовало изобразить снятие с креста... И Ян Тютекурен змеился вокруг своей Рахили, словно укутывал ее устричное тело русским серебром. В небе стояла полная луна, и воздух горчил, как приворотное зелье.

В Лейдене недруг Рюйша Готфрид Бидлоо водил московское посольство по музею и ботаническому саду, вещая о королевском искусстве разведения садов и облагораживания древесных растений, а также о божественном ремесле сохранения трупов. Бидлоо умел говорить с государями. Побывав в Академии и Анатомии, русские направились в местную кирху.

— Сие есть собраные купно кости разных казненных разбойников, помещенные на животные скелеты и, сообразно удовольствию публики, наряженные весело и курьезно. Вот кости женки, убившей свою дочь. Помещаются на осле. А здесь, оседлавши быка, скотий вор...

Посольские плевались и поминали черта.

Бидлоо пришла в голову мысль, что жизнь русских протекает как некая торжественная процессия... Он уже уговорил царя взять на службу лекарем племянника, только что ставшего доктором медицины. Но теперь царь торопился. В его отсутствие московиты принялись бунтовать. Готфрид Бидлоо оставил племянника при себе на пару лет, пока все не успокоится. В России долгие события.

К поезду возвращавшегося посольства присоединился и выехавший из Амстердама вновь испеченный анатом Постников вместе с арапом-художником. В багаже арапа была банка с искусно сохраненною женской головою, имевшей вид целомудренный и томный, а кожу, сходную с тыльной стороной араповой ладони...

Шло по Москве веселье, будто свадьба игралась. По ночам под треск шутих сновали от Преображенского и к нему люди, наряженные китайцами, веницейцами, архибискупами, моряками, американцами, в однорядках, охабнях, шубах, мочальных кулях, лычных шляпах, соломенных сапогах, крашенинных кафтанах, мышьих рукавицах... Скакали они, бесами на сходку, кто во что горазд, оседлавши быков, свиней, собак... Дребезжали, выли, свистали, долбили за пресбургскими стенами и меж кукуйских домов волынки, рожки, варганы, черные свирели, собачьи свистки, сиповки, тулумбасы, балалайки, пузыри с горохом...

В 25-й день августа явись государь из-за моря. И кроме ночей имел дни, в кои учредил на Москве до двадцати застенков, да жену сослал, а усмиренных было стрельцов воротил в столицу — на скорый суд да нескорое дознанье.

Стряпчий Ленин состоял при виске, на которую брали из Девичьего монастыря. Секли нещадно батоги по сухим бокам стариц да тяжелым сиделкам боярынь. Алешка Ленин, как есть, в арлекинском черно-красном тавлейном наряде, сбросив епанчу, отделанную кошачьими лапами, брался и за кнут, и за перо, заполняя долгие свитки подлинными сказками. Тут же сидел и голландский арап, доходивший чахоткою, харкал кровью и грелся у катского камелька, жадно выпятив бельмы на дородные мяса подружек Сусанны-старицы. А те, бабы да девки, паче кнута да костра боялись начальной нежити и либо умолкали, давясь языком со страха, либо вопили кликушески ответы на все тайные вопрошения...

... Девка Жукова, едва втолкнули ее красные бутырские солдаты за дубовую дверь, одурела — то ли от вида дознавателей, то ли от жары, то ли от брюха своего подоспевшего... Ухватили ее за руки, выкрутив их — сунули в шерстяной хомут, а веревку, к хомуту приспособленную, перекинули через крюк, книзу дернули.

... Арап выпростал бледно-коричневые пальцы к смоляному светильнику и трещал костяшками так, что было слышно в промежутках от свиста батогов, утопавших во вспученном бабьем брюхе. Ленин все бросал девке вопросы о подметных письмах от царевой сестрицы, да о царевне Марфе, к коей девка была приставлена и для которой бегала к звездознатцам и колдунам. Жукова после каждого удара коротко и бесстрастно вскрикивала:

"да", а то и просто "а-а-а", стряпчий же что-то состраивал на своей саженной бумаге. По пятнадцатому удару он сказал погодить. Девка было повисла, но тут же завопила и выронила между ног кусок кровянистой требухи.

— Дите, верно, — спокойно определил кат и отшвырнул его ногою в угол каморы. Жукову сняли и отволокли в сибирку.

— Кончено? — спросил Ян Тютекурен.

— Зачем кончено? По ее винам тридцать батогов. Завтра дочтем. Пошли, что ли, на двор...

Под звездами гудели скоморохи, а бояре от страха да зелена вина топтались. Иные же, словно в казачьей пляске крутили над головами покрасневшие палаши. Горели факелы и взрывались шутихи. Кто-то из потешных, поддев бородатую голову на протазан, бежал, брызгая кровью и пугая зевак. Тут же ревели князь-кесаревы медведи и псы, выцарапывая из-под нательных рубах мясо...

— А где сам?

— Сам подле Фрола. Пущих заводчиков по чину причащает. Тех кто за день на колесе не околел. С ним и сержант Меншиков, и Головин, и Лефорт...

Сквозь серое, густое утро следующего дня выступала Москва, показывая любопытному пока что лишь маковки церквей, а грубые срубы своих оснований пряча в тумане и глубокой грязи улиц и переулков. В этот час город был еще безлюден — из героев вчерашних событий кто уже никогда, до второго пришествия, не смог бы проснуться, а кто пал, пораженный долгой заплечной работой и залив зенки. По пустынной пресбургской дороге ехали верхами двое, наш стряпчий с арапом, обликом своим еще более подтверждая мертвое безлюдие, если не полную гибель первопрестольной.

Миновав ворота Земляного города, с обеих сторон которых болтались, как сорока соболей, тел стрельцов, они направились к серовато-розовым стенам Белого города, над которым кружили уже стаи ворон. Вдоль стен — та же стрелецкая бахрома.

— Брусы загвозжены по той стороне зубцов, — пояснил Ленин, — оттого ветер, крутя удавленных, падаль не роняет...

Всадники неспешно двигались к Красной площади.

— В слободе, у Ивана Воина, против Тимонской избы, в полкех повесили попа, что был со стрельцами. Другой же обезглавлен, а тело посажено на колесо. Хотя, скоро увидим...

Вдоль кремлевской стены стояли в ряд колья, на которых сверху наверчены были тележные колеса — на них переламывали руки-ноги выявленным зачинщикам. Обезглавленные туши, на членах которых можно было разглядеть острые костяные сколы, торчащие из рваных бурых лунок на месте суставов, шелестели затвердевшими от крови лоскутами исподнего. На острие каждого кола воткнута голова, иная уж траченная прожорливой птицей.

— Эти помирали едва не целый день. Как им уды преломили, начали стонать и охать так, что одного по государеву указу застрелил из фузеи Преображенский сержант Меншиков.

Туман рассеивался, и вместе с ним — одуряющий запах убоины, уступая место тлению, которое долго еще будет царить на красном торжище. Арап подумал, что стольких моделей он, пожалуй, не припомнит ни в одном из виденных анатомических театров, и что Рюйш пожалел бы о таком расточении материала... Но вскоре Ян Тютекурен ничего почти не думал — пошла горлом кровь, и Ленин погнал обратно, в Преображенское.

А к вечеру снова заревели, загудели, засвистали, забили в тулумбасы. Девка Жукова получила еще пятнадцать батогов и теперь потихоньку отходила на влажной соломе. Сам отдавал почести неподвижному Ромодановскому, наряженному в царедавыдовское платье, а Лефорт посмеивался им в спину.

Арап помирал. Лежа, он при помощи рук удерживал на груди склянку с женской головой и старался заглянуть в ее неподвижные глаза, словно бы пытаясь приоткрыть щель туда, куда скоро должен был отправиться сам.

Вошел черно-красный стряпчий.

— По мою душу? — просипел арап.

— По твою, по твою. Твердо помираешь? Арап мотнул головой.

— Ну, коли так — не донесешь. Ты почитаешь, что служишь русскому царю? Ничуть. Тот царь — бес посильнее моего и заточен в столп в Стекольном городе, а этого подменил английский немец Ньютон» И скорлупа сия не более моего царь. Так-то, ефиоп...

Арап вылупил глаза и пустил полными синими губами красный пузырь.

— Ага... — шепнул стряпчий и подхватил выскользнувшую было банку с головою устричного цвета...

Справляли Богоявленьев день. Шли к иордани. Строем и с барабаны. Преображенский полк — зелены кафтаны — с самим. А сам — с протазаном. Лазоревы полка Семеновского и красные Бутырского полка солдаты шута Якова Тургенева, дьячихина мужа. После снова пошла потеха.

Ныне, затворясь на все свои четыре крепости, чутко почивала Москва, ожидая. Господи оборони, ночного набега собственного государя, что носился, ровно долгоносый Фарнос, верхами на борове, со свитою карл, немцев и самоедов от сугроба к сугробу и ладил шестеренки иноземной машины, что должна была показывать местному жителю часы и минуты, и подгонять его к огненной геенне позлее кнута: "Давай, давай, алеутовы внучата..."

В пресбургских срубах обложили окна войлоками, в красный угол придвинули поворотную бочку. Певчие скабрезно выводили подле жировых свечек:

Во имя всех пьяниц,

Во имя всех скляниц...

И за забитыми окошками ни дня, ни ночи не стало, словно приспел Страшный Суд и догуливает антихрист среди Богом отвергнутых последние свои сроки. Выла пурга, и будто бы бухали подо льдом пузыри в дмитровских болотах...

Во главе собрания сидели "антицесари" — князь Федор Юрьевич, смиренный Аникита и патриарх Милак, царев дядя да царев дядька. Милак с Ромодановским, тяжело хмельные, бычились на манер китайских болванов, собирая, знать, злобу на пытошные пляски. Аникита-ж Моисеевич все причитал да всхлипывал, вставляя в Бахусовы службы собственное матствование и бесясь с прочими протокопаями.

И тут вслед за холодным дымом, сходным с пороховым, в палаты ввалился сам с чады и домочадцы, отталкивая тупыми носками ботфортов карл и перешагивая упившихся думных, окольничих и податных. Аникита, чуя серу, завопил: "Сыну и сослужителю нашей мерности, протодиокону... "Снова запищали певчие, заревел задремавший было Милак, и князь-кесарь запрядал ноздрями, словно дыбу учуял. А Васильков стал казать свиное ухо.

Сам в оный вечер не снес пияной докуки, с Ивашки на Еремку не перескакивал, а приказал запрягать свиней, меринов да оленей. Рассовав по возкам карлов с карлицы, самоедов, какие в силах пребывали и господ потешных, сунулся по льду с гиканьем и гудками через Яузу, по поземке, на Кукуй...

Сквозь темень несся взбесившийся поезд русского царя. Рожки, гудки, волынки, поддерживаемые ветром, уже не выдували скоморошьи песенки, а выли, как стая оборотней. Такая стая и мчалась теперь по яузскому льду через стольный град — под масками не различить было царевича Касимского от Тимохи, все сделались безлики и страшны

Во главе своры летел одинок в возке за белым жеребцом, заране столкнув в сугроб карлу Шанского, долговязый арлекин в носатой бледной маске. Словно бы дошло до него, что нет теперь тут, на льду, князей да бояр, да помазанника нету, а только стая покойников — и толи удирал он от нее, толи вел за собою...

И великий страх оглоушил потешных, которые, выкурив хмель, пристыли к салазкам, незряча глядя в хвосты свиней да оленей. Не в силах поднять перстов ко лбу, сам сидел с менжицей своей Алексашкой под мышкою, и только ус дергался...

Все сословия, упрятавшись в потешные рожи, влеклись с неудержимою быстротою за черно-красной спиной, за колпаком с бубенцами и длинной худою рукой, что трехвостой камчой-дураком для бабской науки нахлестывала и коня своего, и всю, следовавшую ей ораву...

В лунном свете поперек реки блеснула полынья, и белый возок, разогнавшись, тихо и быстро влетел в нее — так, что и вода не булькнула, а только круги разошлись. Первые две свиньи следующего цуга тоже вошли под воду, но отживший Бухвостов рубанул по упряже тесаком... Поезд остановился.

В тишине стали косноязычно спрашивать — кто, кто это был? И Васильков, притиснув к слюде красно-лиловую харю, сказал, икая:

— Стряпчий Ленин... Алешка Ленин, бражник, утоп...

16 июля 1701 года Фредерик Рюйш завершил препарат. То была голова мальчика 13 лет, с коей искуссный голландец снял верх черепа, сохранив мозг "со всеми множествами простертых нервов, мозговых жилок и с верхней облекающей сорочкою." Теперь из стеклянного тумана выступали навечно нетленные свежие щеки, маленький рот, прямой нос, длинные ресницы...

Окончив работу, препаратор взялся за письмо в Московию, тамошнему владыке: "Ныне же есть мое униженное прошение, дабы Вы, Всемилостивейший Государь, изволили обещание свое напамятовать по своей записке в памятной книжице и прислать мне две человеческие кожи выделанные — их гораздо бо желаю."

Октябрь 1993 г.

 
 

перейти в оглавление номера

 


Π‘Π°ΠΉΡ‚ управляСтся систСмой uCoz