СИНЯЯ ТЕТРАДЬ

 
     
 

ПОСВЯЩЕНИЯ ПРИЗРАКАМ

 

 

 


Перебирая дождь своим смычком

Как давится слезами водосток

Устав играть комедию любви

Как счастлив, кто шагнул за рубикон

И небеса с артезианской синью

Я продышал своим стихом

Мы слепорожденные брат и сестра

Когда я пьян, я говорю вам ты

Мой бедный странник, посмотри

Задумавшись о смерти, посмотри

Рисунок В.Солянова

 

Рисунок В.Солянова

к содержанию книги

 

к Магестору

 

I


     Перебирая дождь своим смычком,
     бредет поэт. Любовница сачком
     стеклянным зонта строит баррикаду
     меж бабочкой оранжевых волос
     и опресненьем жанровых картин,
     автомобиль ласкает балюстраду,
     и дом стоит, как глиняный колосс
     средь воспаленных осенью куртин.

     Поэт во лбу воспитывает гемму,
     в которой город заполняет схему
     бредущих по ступеням этажей,
     где каждый житель прыгающий в клетке,
     не постигает двориков загадки,
     вместилища детей и гаражей,
     и тычется в товарные виньетки,
     в присловия знамен и витражей.
    
     Мир ломок, точно ампула в руке,
     и город отражается в реке,
     река же в небе и попеременно
     все названо иным и все равно:
     любовница - потерянной перчатке,

     рожденье и отворенные вены,
     вагон метро и белое вино,
     след поцелуя, пальцев отпечатки.
    
     И улицы крылатый махаон
     внезапно переходит в стадион,
     уже скользящий где-то вне планеты -
     призванье бога пестовать футбол,
     а каменщика - строить лабиринт,
     а профсоюза - поставлять котлеты,
     и каждый в меру добр и в меру зол,
     заученный закручивая винт
     или вращая в барах табуреты.

     И в центре не заметен, но смешон,
     потерянно глотает свой крюшон
     былой архангел в чине замполита,
     и, как с похмелья, смутны небеса,
     на свалке заливается рожок,
     в салонах развлекается элита,
     и в отдаленье хмурые леса
     готовятся в последний свой прыжок.

     И медленно вскрываются гробы:
     бредут цари, герои и рабы,
     любовницы, поэты, горемыки,
     в последний путь влача последний крест
     с цветком во лбу и в солнечной короне.
     Что ждет их впереди: родные лики,
     любовь, тюрьма, банальный благовест,
     иль пропасть на крутом и скользком 

                                                           склоне?

     Где ж мой поэт? Его вдохнула тьма
     музейная, какой она бывает
     в минуты апогея, и не тает
     в ней не единый образ: ни корма
     громадного линкора укреплений,
     ни призраки из мира приведений,
     ни звезды, ни дебелая луна,
     ни гаснущий в трущобах чистый гений,
    
     ни тени бесприютные собак,
     ни свет волшебный, ни бездонный мрак,
     не вычеркнуть ни паузы, ни слова,
     ни судороги в графике ночном,
     все схвачено, как в пленке серебром,
     все связано, все повторится снова,
     и будет ложь влачиться по пятам,
     и будет дождь кропить ретины рам.

 
        
 

II


     Как давится слезами водосток,
     смывая крохи городокрушенья,
     и вызывает головокруженье
     не тонущий пластмассовый цветок,
     так вызывает тошноту трамвай,
     везущих дрессированных животных,
     трамвай вражды, судеб бесповоротных,
     трамвай рабов уже обретших рай.
     Слипаясь стрелки дремлют на часах,
     мой взгляд ныряет в накипи и пене
     к ошибке древнегреческой, к Елене
     с пластмассовой ромашкой в волосах.
     Знак времени - пластмассовый цветок,
     кладбищенский и, вместе с тем,

                                                   нетленный,
     он нас переживет в пустой вселенной,
     повернутой зловеще на восток.
     Ты спой мне, Лена, песенку о том,
     чему не сбыться: в Трое вечно трое,
     бред ревности, возможно, паранойя:
     написано – любовь, читай – дурдом.
     И в том ли дело, кто кого зачал,
     пока полями бродит воскрешенье,
     пластмасса в волосах, кровосмешенье,
     в конце концов, в начале всех начал…

 
 
 

     III


     Устав играть комедию любви,
     ты, ночь, благослови. Благослови
     качание звезды в окне случайном,
     и растечется смутная стена,
     как то бывает временами в чайной,
     в которой чай под вечер - раритет,
     но лопается связей пелена,
     и каждый стол играет свой квартет.

     И мы, как дети, выйдем из среды
     в качанье теней, в прятанье воды,
     в проспектов освещенных мультиплексы,
     как воздух меж ладонями теплы
     свеченья тел, их древние рефлексы:
     измены, бесконечный ряд измен,
     и наглухо забитые углы
     семейных сцен и театральных сцен.
    
     И мы пройдем, коснувшись Альп и Татр,
     напоминая кукольный театр,
     в котором бродит нищеты отрава,
     сквозь искренность просвечивает ложь
     и зрителей беспечная орава
     нам промолчит, потупившись в ответ,
     мы - призраки: не страшен нам ни нож,
     ни осмеянье, ни почет, ни слава,
     мы так чисты, "что пропускаем свет".

     Мы можем воплотиться в те из тел,
     которые, осев на дно, как мел
     сливаются в любви в живую массу,
     и видеть над собою материк
     истории, ни партии, ни классу
     не посвящая наше торжество,
     мы пронесемся, как рассветный блик,
     позолотивший горнее крыло.

 
 
 

IV


     Как счастлив, кто шагнул за рубикон
     в глубоком размышлении, свой сон
     перенеся в иное измеренье.
     И по преданью молчаливый гид
     соприкоснется с зеркалом и тенью
     без лишних слов, без боли, без обид.
     Так чувствует взорвавшийся на мине,
     увидев свет свечи в ночной пустыне.
    
     И потому я прославляю стог
     и коврик трав росистых возле ног -
     здесь можно петь, не вывихнувши шею,
     здесь не скользит нога по цинку крыш,
     но, преданный огню и суховею,
     останься там поэт, где ты стоишь,
     и пусть твое уже не слышно пенье
     в пространстве, презирающем движенье.
    
     Мир кубиков и кукол заводных,
     что в них тебе? Не думая о них,
     взгляни, как парк развинчивает осень:
     скудеет воздух смутный и песок
     тенями перечеркнут и бесплотен,
     в пустых стволах чуть шевелится сок,
     и катит ветер влажный лист бумажный
     в квадратиках, как дом многоэтажный.

 
     
 

V


     И небеса с артезианской синью.
     На языке гекзаметр и соль,
     и муромский, размешанный с латынью,
     лес певчезыбкий, точно алкоголь -
    
     он есть любовь: и старец, и младенец -
     то строится в ряды, как пехотинец,
     то, заступая в воду по колени,
     вдруг делится и стынет, как зверинец,
    
     то русской свадьбой кривоног, рукаст,
     тряхнет порой большим горластым

                                                         громом,
     то обернется ложкою, то домом,
     то мучеником, то святым, то гномом
     хранителем отвергнутых богатств.
    
     Теперь он распадается на части,
     как наша жизнь, в которой мы не властны
     ни сохранить, ни изменить, ни петь,
     но нам подвластна тоненькая сеть
     его цветов пустых и ежечасных.

 
 
 

VI

          Я продышал своим стихом
          стекло, чтобы увидеть в нем
          иного взгляда отраженье:
          твое лицо, твои черты
          и взмах рукой из-за черты,
          и встречных рифм сооруженья.
         
          И пусть я жив, а ты мертва,
          и надо мной растет трава,
          и над тобой звезда повисла,
          и пусть дорогой в никуда
          мы разминемся и звезда
          замкнет паденья коромысло.

          Я буду видеть как века
          ты сокращаешься, пока
          ни обретешь свою планиду,
          и для тебя мой силуэт
          через века утратит свет
          и потеряется из виду.

          И будет только пропасть тьмы,
          в которой вертятся миры
          еще ничтожнее, чем прежде,
          и будет только пустота,
          где ни дороги, ни креста,
          где нет и проблеска надежде.
         
          И вот тогда свершится то,
          во что мы верили, за что
          прошли смятенный путь познанья,
          и повстречали юный сад,
          но не забыли первый взгляд
          через туман непониманья.

 
     
 

VII

          Мы слепорожденные брат и сестра.
          Как пенится ветер, как птицы щебечут,
          как легкие пальцы ложатся на плечи
          предметов, шершавей, чем росчерк пера.

          Мы, слепорожденные, сходство храним
          и зеркало точит его понапрасну
          и, созданный растром, противится

                                                                 растру,
          запавший, как литера в старую кассу,
          бредущий по нити луча пилигрим.
         
          Усмешка беспечней, чем ванты моста,
          всплывает из тьмы и тяжелых

                                                          пропорций:
          к тебе не дойти, пересохли колодцы,
          и сыграна жизнь, как попало с листа.
         
          Мы оба лишь тени. И мяч сгоряча
          наш теннисный корт расчертил на

                                                                отрезки.
          И кто говорил, что слепые не дерзки?
          Я чувствую взгляд твой невидящий,

                                                                детский,
          когда он следит за полетом мяча.

 
     
 

VIII

           Когда я пьян, я говорю вам ты,
           ведь ты да я и нас всего лишь двое,
           и вечер, расшатав свои болты,
          
           приходит в равновесье со звездою,
           но наползает в парке склон на склон
           и ты уже мне кажешься святою
          
           вся в имени своем, как эмбрион,
           который что, как ни душа без тела?
          
           Мне хочется сказать: ты - Филомела,
           но ты - не Филомела, ты - стишок,
           в котором многоликая гетера
          
           на дудочке своей, как пастушок
           играет, выходя из интерьера,
           вся в блеске глаз и в полыханьи щек.

 
     
 

IX

            Мой бедный странник, посмотри,
            как в заштрихованной аллее
            летит, чем ниже, тем левее
            последний лист. Перебори
            желание шагнуть по глади,
            ступить в берлинскую лазурь
            воды и в зеркале тетради
            смирить порыв мятежных бурь.
            Я твой двойник уже не здешний
            и ты мой призрак. Через сеть
            дырявую времен скворечни
            ни нам ли продолжают петь?
            Ты в горсти праха, во вращенье
            всего, что можно возвратить,
            ты в бесконечном возвращенье,
            хотя тебя не возвратить.
            Ты за стеною дождь и эхо
            и в сумерках моей страны
            ты горький привкус неуспеха,
            но мы с тобой возвращены,
            смущеньем горечи и дыма,
            и незатейливость стиха
            по-прежнему необозрима
            и, как печаль моя легка.

 
     
 

X

        Задумавшись о смерти, посмотри
        в стекло витрины, в зеркало, в ладони.
        Закат угас, растаял на бетоне
        и проступили блекло фонари.
       
        И это значит, что ни говори:
        все повторится в бесконечном лоне,
        в луне бесстрастной, в деве, в анемоне,
        теряющем беспечно янтари.
       
        Я, наконец, готов держать пари,
        что запоздалый путник на перроне
        такой же я, как я в своем вагоне,
        как ты в застывшей позе на картоне,
       
        и вся природа делится на три
        забытых слова в отблесках зари.

 
    в начало

    

Сайт управляется системой uCoz