ЖАН БОДРИЙАР  

ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ "О СОБЛАЗНЕ"

Перевод с французского и вступление Алексея ГАРАДЖИ

см его переводы также в № 2, 5

 

Жан Бодрийар, известный в широких кругах отечественной интеллигенции как изобретатель Stichwort'a "симулякр" ("Бодрийар? А, знаю. Симулякр", "Идет Бодрийар по лесу, а навстречу ему симулякр..." и т.д.), в кругах еще более широких - если такое возможно - прославил себя и другим немаловажным открытием. Открытием одной уникальной формы - просто формы, без определения, не культурной и не природной, но всеобщей и самодостаточной. Открытием, вдохновленным ницшевским призывом: "нужно храбро оставаться у поверхности, у складки, у кожи, поклоняться иллюзии, верить в формы, звуки, слова, в весь Олимп иллюзии!". Имя этой формы - "соблазн".

Seduction: налет чарующих видимостей, "златотканый покров прекрасных возможностей" (Ницше), наброшенный на суровую правду жизни - на топорную истину секса, желания, всего на свете - истину как таковую: "мы больше не верим тому, что истина остается истиной, если снимают с нее покров" - снова Ницше, чье "Wir, Kunstler" слышится буквально на каждой странице книги "О соблазне".

Соблазн вездесущ: он в красоте и в уродстве, в добре и в мерзости, в прямолинейности и в уклончивости - даже скотскую похоть соблазн может оплести своим кружевом и включить в свою игру, обратив в соблазнительную приманку.

Приманка же, как известно, - чистая видимость, не скрывающая под собой никакой сути, никакой правды, никакого глубинного смысла. Никакой глубины - в пространстве соблазна всегда недостает одного измерения, - одна только поверхность, складка, кожа. И все-таки на приманку соблазна неминуемо попадаются - и пропадают:

ступив на зыбкую, мерцающую, искрящуюся соблазнительную поверхность, внезапно чувствуют, как почва уходит из-под ног и начинается медленное - или же стремительное, но в любом случае головокружительное - падение в никуда, в пустоту, в бездонную пропасть отсутствующего смысла, отсутствия как такового, смерти.

Такова игра соблазна - жестокая, быть может, но всегда утонченная, изощренная, отточенная в бесконечно разнообразных ритуальных практиках. Например, практике обольщения. Однако следует помнить, что ведет игру всегда сам соблазн, а мужчина или женщина, стремящиеся кого-либо соблазнить, - лишь статисты этой пленительной игры, в буквальном смысле затмевающей истину натужного желания, истину секса и оргазма. И в этой игре, как и во всякой азартной игре, главное - не выигрыш в виде распалившейся жертвы соблазна и приличествующей случаю консумации, но головокружительный риск игры, так часто оборачивающейся игрой со смертью. Игра бесконечна, у нее нет никакой "цели" - есть лишь ставки, есть лишь вызов партнеру, который тот должен непременно принять и бросить в ответ уже свой вызов, удвоить ставку. Это захватывающий поединок, в котором ставки повышаются бесконечно.

Соблазн - всеобъемлющая форма, всеобъемлющий ритуал - в том смысле, что захватывает не только любовные игры, но буквально все на свете. Все может соблазнять - или быть соблазненным: люди, животные, вещи, даже мертвые - даже сама смерть.

Именно о соблазне смертью - соблазне смерти - и говорится в предлагаемых ниже главах из книги, страницы которой тоже усыпаны искрящейся пыльцой соблазна - "холодного", а то и "горячего", кто знает. Смотрите не обожгитесь. Читайте, и принимайте вызов - сделайте свое чтение соблазнительным - например, оттените его бархатом "Velvet underground" - прислушайтесь к голосу Нико, загляните в ее зеркало - зеркало соблазна и смерти - абсолютно бессмысленной и нелепой: не ищите смысла, отдайтесь этому смертельному соблазну, все равно от него не уйти:

                                              I'll be your mirror,

                                              Reflect what you are

                                              In case you don't know...

                                              I'LL BE YOUR MIRROR

Обманка, зеркало или картина - нас околдовывают чары этого недостающего измерения. Именно оно, это измерение, образует пространство соблазна и становится источником головокружения. И если божественное призвание всех вещей - найти некий смысл, некую структуру, в которой они свой смысл основывают, то дьявольская ностальгия, которая, несомненно, также ими движет, толкает их к растворению в чистых видимостях, в соблазне собственного образа, т.е. к воссоединению того, что должно оставаться раздельным, в едином эффекте смерти и соблазна. Нарцисс.

Соблазн есть то, репрезентация чего невозможна, поскольку дистанция между реальностью и ее двойником, разрыв между Тождественным и Иным в соблазне упраздняется. Склонившись над источником, Нарцисс исцеляется разом от жажды и от внутренней раздвоенности (se desaltere): его отражение перестает быть "иным", теперь оно его собственная поверхность, которая поглощает и соблазняет его, так что он может лишь бесконечно к ней приближаться, но не в силах прорваться по другую сторону, ибо никакой другой стороны больше нет, потому что их больше не разделяет никакая дистанция отражения. Зеркало вод - поверхность абсорбирующая, а не отражающая.

Вот почему фигура Нарцисса с особенной силой выделяется среди всех великих фигур соблазна - обольщения пением, отсутствием, взглядом или косметикой, красотой или уродством, блеском, но также обреченностью и смертью, маской или безумием, - которыми изобилуют мифология и искусство.

Не зеркальное отражение (miroir-reflet), в котором субъект будто бы внутренне изменяется, - не стадия зеркала, на которой субъект обосновывается в пространстве воображаемого. Все это принадлежит к психологическому строю инаковости и идентичности и к строю соблазна отношения не имеет.

Всякая теория отражения бедна, особенно же бесплодна идея, будто соблазн коренится в притяжении тождественным, в миметической возбужденности своим собственным образом или в идеальном мираже сходства. Вот что пишет по этому поводу Винсент Декомб в книге L 'Inconscient malgre lui:

"Соблазняет не какой-то определенный женский трюк, но то, что проделан он именно для вас. Соблазнительно быть соблазненным, значит именно соблазненность соблазнительна. Другими словами, соблазнителен тот человек, в котором мы обнаруживаем соблазненность. Соблазненный находит в другом то, что его соблазняет, единственный объект своей завороженности, все - очарование и соблазн, любезный сердцу образ себя самого..."

Всегда только самособлазн со своими психологическими перипетиями. И в нарциссическом мифе речь идет не о зеркале, протянутом Нарциссу, чтобы он нашел в нем свой идеально живой образ, речь идет о зеркале как отсутствии глубины, как поверхностной пропасти, которая соблазнительна и головокружительна для других только потому, что каждый из нас первым готов очертя голову броситься в нее.

Всякий соблазн в этом смысле нарциссичен и весь секрет его - в этой смертельной поглощенности. Вот почему женщины, будучи ближе к тому другому потайному зеркалу, в котором они хоронят свое тело и свой образ, оказываются ближе и к эффектам соблазна. Что до мужчин, то у них есть глубина, но нет тайны: отсюда их сила - и их слабость.

Соблазн не исходит от идеального миража субъекта, но не исходит и от идеального миража смерти. По версии Павсания, "у Нарцисса была сестра-близнец, точь-в-точь похожая на него во всем: оба были одинаковы и лицом и прической, одевались в одинаковую одежду и в довершение всего вместе ходили на охоту. И вот Нарцисс влюбился в сестру, и, когда девушка умерла, он стал ходить к этому источнику, и, хотя он понимал, что видит лишь собственную тень, но даже понимая это, ему все же было утешением в любви то, что он представлял себе, что видит не свою тень, а что перед ним образ сестры."

Принимая эту версию, А.-П.Жеди считает, что Нарцисс лишь потому соблазняет самого себя и обретает силу соблазна, что миметически сочетается с утраченным образом покойной близняшки-сестры, возвращенным ему его собственным обликом.

Но действительно ли необходимо миметическое соотнесение с этим образом покойницы для того, чтобы ощутить нарциссическое головокружение? Ему не нужно никакого близнечного преломления - ему достаточно себя самого как приманки (leurre), которая на деле есть, быть может, приманка собственной смерти, - а смерть, быть может, на самом деле всегда имеет привкус инцеста - это может лишь усилить ее очарование. "Сестринская душа" - результат спиритуализации. Великие истории соблазна и обольщения - истории Федры или Изольды - строятся на инцесте, и над ними неизменно тяготеет рок. Что еще из этого заключить, как не то, что в инцесте и древнем как мир искушении инцестом, включая кровосмесительное отношение, в которое мы вступаем с собственным образом, нас манит сама смерть? Наш образ соблазняет нас потому, что в кощунстве нашего существования утешает неминуемостью смерти. Кропотливое вхождение в свой образ до самой смерти утешает нас перед лицом необратимости факта нашего рождения и необходимости воспроизвести самих себя. Именно благодаря этой чувственной, инцестуозной сделке с ним, с нашим двойником, с нашей смертью, мы обретаем нашу силу соблазна.

"I'll be your mirror." "Я буду вашим зеркалом" не означает "Я буду вашим отражением". Означает это - "Я буду вам приманкой".

Соблазнять значит умирать как реальность и рождаться в виде приманки. Это значит попасться на собственную приманку и попасть в некий зачарованный мир. Такова сила обольщающей женщины, которая попадается на удочку собственного желания и сама околдовывает себя тем, что является приманкой, на которую в свою очередь клюнут другие. Нарцисс тоже пропадает в своем обманчивом отражении: так он отворачивается от собственной истины и становится, благодаря поданному им примеру, моделью любви, отворачивая и других от их истины. Совращая.

Стратегия соблазна - это стратегия приманки. Обольщение приманки подстерегает любую вещь, которая стремится слиться с собственной реальностью. В этом источник баснословной силы. Ведь если производство (production) только и знает, что производит какие-то материальные объекты, какие-то реальные знаки, через них обретая некоторую силу, то соблазн (seduction), со своей стороны, производит лишь приманки, но получает благодаря им все мыслимые силы, в том числе силу сманить производство и реальность к их основополагающей иллюзии-приманке.

Обольщение приманки подстерегает даже бессознательное и желание, превращая их в зеркало бессознательного и желания. Ведь последнее захватывает лишь влечение и наслаждение, тогда как настоящее колдовство начинается после - оно в том, чтобы попасться в ловушку собственного желания. Такова приманка, которая, на наше счастье, спасает нас от "психической реальности". Такова и приманка психоанализа, который попадается на наживку собственного желания психоанализа: этим путем он вступает в область обольщения, самообольщения - и преломляет силу соблазна в своих собственных целях.

Всякая наука, всякая реальность, всякое производство только и делают, что отсрочивают миг соблазна, который в виде бессмыслицы, чувственной и умопостигательной формы бессмыслицы, сверкает и искрится в небе их собственного желания.

'Raison d'etre приманки, Сокол всякий раз возвращается к лоскуту красной кожи, имеющему вид птицы: не такая же ли иллюзия при неоднократном повторении сообщает абсолютную реальность пленяющему нас объекту? Находясь по ту сторону верований и иллюзий, приманка некоторым образом представляет признание бесконечной силы соблазна. Потерявший свою близняшку-сестру Нарцисс справляет по ней траур, создав себе притягательную приманку собственного лица. Ни сознание, ни бессознательное в этом не участвуют, все здесь - один самодостаточный обман."

Приманка может быть вписана в небеса, от этого сила ее не становится меньшей. Каждый знак зодиака обладает собственной формой соблазна. Ведь каждый из нас ищет милости безрассудной судьбы, каждый уповает на чары и силу какого-то абсолютно иррационального стечения обстоятельств - таково могущество знаков Зодиака и гороскопа. Никто не должен над этим смеяться, потому что человеку, отказавшемуся от мысли соблазнить звезды, вообще едва ли будет до смеха. В самом деле, беда большинства людей в том, что они не витают в облаках, не витают среди знаков, которые могли бы им подойти, ведь это значит, что они, по сути, не поддались соблазну собственного рождения и созвездия, под которым родились. Через всю свою жизнь понесут они эту судьбу, и даже смерть их наступит невпопад. Не быть соблазненным своим знаком - гораздо серьезнее, чем не получить награды за свои заслуги или удовлетворения своих аффектов. Утрата символического кредита всегда гораздо серьезнее, чем реальные нужда или бедствование.

Это наталкивает на благотворительную идею основать Институт Зодиакальной семиургии, в стенах которого, по аналогии с косметической хирургией, исправляющей телесные недостатки, могли бы заглаживаться несправедливости Знака, и чтобы блудные дети гороскопа обретали бы в конце концов Знак по своему собственному вкусу, дабы примириться с самими собой. Успех подобного предприятия был бы громоподобен, по крайней мере сравнялся бы с успехом "мотелей смерти", куда люди могли бы приезжать, чтобы умереть так, как они сами того желают.

СМЕРТЬ В САМАРКАНДЕ

Elleipsis (упущение) знака, ekleipsis (затмение) смысла - приманка. Смертоносное отвлекающее действие, в мгновение ока производимое одним-единственным знаком.

Такова история солдата, встретившего Смерть по пути с базара и вообразившего, будто та сделала ему какой-то угрожающий знак. Он спешит во дворец и просит у царя лучшего коня, чтобы ночью бежать от смерти далеко-далеко, в самый Самарканд. Потом царь призывает Смерть во дворец, чтобы упрекнуть за то, что она так перепугала одного из лучших его слуг. Но Смерть, удивленная, отвечает царю: "Я вовсе не хотела его напугать. Этот жест я сделала просто от неожиданности, увидев здесь этого солдата, ведь на завтра у нас назначено свидание в Самарканде."

Конечно: именно тогда, когда мы пытаемся избежать своей судьбы, она настигает нас всего вернее. Конечно: каждый из нас ищет собственной смерти, и самые промахи наши оборачиваются прямым попаданием. Конечно: пути знаков неисповедимо бессознательны. Все это, несомненно, представляет истину свидания в Самарканде, но не объясняет соблазна этого рассказа, который отнюдь нельзя назвать апологией истины.

Поразительно вот что: ведь это неизбежное свидание могло и не состояться, нет никаких оснований полагать, что солдат явился бы на него, не произойди эта случайная встреча, усугубленная случайностью наивного жеста Смерти, который вопреки ее воле оборачивается манящим жестом' соблазна. Если бы смерть ограничилась только тем, что призвала солдата к порядку, вся история лишилась бы своего очарования, однако здесь все строится на одном невольном движении. Мы видим, что у смерти нет никакой сознательной стратегии, она не прибегает даже к какой-то бессознательной уловке - и вдруг в ней нежданно разверзается бездна соблазна, окутавшего то, что проходит стороной, соблазна знака, которой украдкой подносит свой смертный приговор без ведома обоих партнеров - не только солдата, но и самой Смерти, - случайного как бросок костей знака, за которым стоит какое-то иное чудесное или злополучное совпадение. Совпадение, наделяющее траекторию этого знака всеми характеристиками "осеняющей" нас остроты (trait d'esprit).

Никто в этой истории не может в чем-либо себя упрекнуть - или же царь, предоставивший солдату коня, тоже оказывается кругом виноват. Нет: только кажется, что субъекты обладают свободой действий (смерть вольна сделать некий жест, солдат волен бежать), но за этой кажущейся свободой обнаруживается, что каждый следовал какому-то правилу, которое не было известно ни ему самому, ни другому. Правило этой игры, которое, как и всякое основополагающее правило, должно оставаться тайным, состоит в том, что смерть - не простое, естественное событие: чтобы осуществиться, она должна прибегать к соблазну, вступать в мимолетное сообщничество с жертвой, воспользоваться знаком, быть может только одним, который не будет разгадан.

Смерть - это не объективная судьба, но свидание. Сама она не может не явиться на него, так как она и есть это свидание, т.е. очерченное намеком совпадение знаков и правил, составляющих игру. Сама смерть есть всего лишь невинный элемент этой игры, отсюда тайная ирония рассказа, отличающая его от какой-нибудь морализаторской апологии инстинкта смерти или его популярной иллюстрации. Благодаря этой иронии рассказ воспринимается нами как остроумная находка и разрешается в возвышенное удовольствие. Остроумие самого рассказа удваивает остроумный жест смерти, и два соблазна - смерти и истории - сливаются воедино.

Изумление смерти - вот что нас восхищает, изумление перед столь мало обязывающим распорядком и тем, что вещи до такой степени предоставлены воле случая: "Все равно этот солдат должен был бы знать, что завтра ему надлежит быть в Самарканде, да только что-то он туда не торопится...". Однако она делает лишь выражающий изумление жест, как будто само ее существование, как и жизнь солдата, не зависит от того, что они встречаются в Самарканде. Она машет на все рукой, и как раз легкость подобного отношения к себе самой составляет ее очарование - качество, заставляющее солдата стремглав лететь на встречу с ней.

Во всем этом мы не найдем ни бессознательного, ни метафизики, ни психологии. Даже какой-то стратегии. У смерти нет никакого плана. Случайность она исправляет случайным же жестом, таков ее метод - и однако все должно исполниться. Ничто не могло бы не исполниться - и однако все сохраняет легкость случая, украдкого жеста, непредвиденной встречи, нечитаемого знака. Так действует соблазн...

С другой стороны, солдат пошел на смерть потому, что наделил смыслом жест, который такового не имел и не должен был его заботить. Он принял на свой счет то, что не было ему адресовано, как, случается, принимают на свой счет чью-то легко сорвавшуюся с губ улыбку, предназначенную другому. Вот в чем вершина и венец соблазна - в отсутствии всякого смысла. Соблазненный человек вопреки своей воле попадает в сеть знаков, которые теряются (в отсутствии смысла).

И сама наша история соблазнительна именно потому, что знак смерти отворачивается от своего смысла, "совращается". Соблазнительными знаки становятся только тогда, когда они совращены, когда они поддались соблазну.

Затягивают и поглощают нас единственно знаки пустые, бессмысленные, абсурдные, эллиптичные, лишенные всякой референции.

Мальчик просит фею подарить ему исполнение желания. Фея обещает ему это, но при одном-единственном условии - чтобы он никогда не вспоминал о рыжем цвете лисьего хвоста. "Да ведь это и есть мое желание!" - восклицает он, махнув рукой, и уходит, распрощавшись с надеждами на счастье. Но что же произошло? Мальчик так и не отделался от этого лисьего хвоста, о котором, ему казалось, он было уже позабыл. Повсюду он мерещится ему, этот рыжий хвост, мелькающий в его мыслях и снах. Никакие усилия не помогают ему избавиться от наваждения. И вот, ежеминутно одержимый этим образом, абсурдным и ничего не значащим, но стойким и подкрепленным всей силой досады от неспособности отделаться от него, мальчик не только упускает возможность воспользоваться обещанием феи, но и теряет всякий вкус к жизни. Наверно, он так и умирает, не сумев избавиться от своего наваждения.

История абсурдная, но абсолютно правдоподобная, потому что она показывает силу незначащего означающего, силу означающего бессмысленного.

Фея коварна (это не о доброй фее сказка). Она знала, что дух человеческий неодолимо завораживается оставшейся на месте смысла пустотой. В нашей истории пустота эта как бы спровоцирована полной незначительностью образа рыжего лисьего хвоста (вот почему мальчик так мало ее остерегается). В других случаях слова и жесты лишаются своего смысла вследствие неустанного повторения и скандирования: затаскать смысл, истощить и износить его, чтобы выделить чистый соблазн нулевого означающего, пустого термина - такова сила ритуальной магии, сила инкантации.

Но это может быть и непосредственная завороженность пустотой, как при физическом головокружении от вида пропасти или метафорическом - от вида двери, открывающейся в пустоту. "Эта дверь открывается в пустоту". Случись вам прочесть табличку с подобной надписью - сдержали бы вы желание открыть эту дверь?

Есть все основания открыть то, что выходит в никуда. Есть все основания ни на миг не забывать то, что абсолютно ничего не означает. То, что по сути произвольно, наделено вместе с тем родом тотальной необходимости. Предопределение пустого знака, знака-пустышки, прецессия пустоты, головокружительность начисто лишенного смысла обязательства, пафос необходимости.

Вот он, секрет волшебства (фея, как-никак, волшебница). Магическое свойство слов, его "символическая эффективность", ярче всего проявляется, когда оно произносится в пустоте, вне контекста и референции - вот тогда оно наделяется силой self-fulfilling prophecy (или self-defeating prophecy). Рыжий цвет лисьего хвоста - явление этого порядка. Зыбкое и нереальное, оно так навязчиво именно в силу своей ничтожности. Если бы фея запретила мальчику что-либо серьезное или значительное, он бы счастливо отделался, он бы не поддался соблазну вопреки собственной воле - ведь не запрет как таковой его соблазняет, а бессмысленность запрета. Вот так из пророчеств исполняются одни только неправдоподобные, против всякой логики, достаточно, чтобы они не наполнялись никаким смыслом. Иначе они и не были бы пророчествами. Таково колдовство магического слова, таковы чары соблазна.

Вот почему верить или заставить поверить - явления совсем иного порядка, нежели магия и соблазн, так как те пользуются знаками, которые просто не могут быть приняты на веру, и жестами, абсолютно ни к чему не относящимися, следующими логике не опосредования, но непосредственности всякого, каким бы он ни был, знака.

В доказательствах нет нужды: каждый знает, что все очарование - в этой непосредственной реверберации знаков - никакого промежуточного времени, законного времени знака и его дешифровки. Не вера, не дело, не воля, не знание: модальности дискурса ему чужды, как и дистинктивная логика высказывания и оказывания (e'nonce' et enonciation'). Очарование это всегда относится к строю возвещения и пророчества, такого дискурса, чья символическая эффективность н< нуждается ни в дешифровке, ни в вере.

Непосредственная притягательность пения, голоса, аромата. Аромата пантеры (Детьен: "Смерть Диониса"). Согласно древним, пантера - единственное животное, которое испускает некий душистый запах. Она использует его для поимки своих жертв. Ей достаточно спрятаться (ибо вид ее их устрашает), и ее аромат околдовывает их - незримая ловушка, в которую попадаются несчастные. Но есть возможность обратить эту силу соблазна против нее самой: охотники приманивают пантеру всевозможными ароматами и благовониями.

Но о чем говорит тот факт, что пантера соблазняет своим ароматом? Что именно соблазняет в этом аромате? И что делает саму эту легенду столь соблазнительной? Каков аромат этой легенды? Что соблазняет в пении Сирен, в красоте лица, в глубинах пропасти, в неотвратимости катастрофы, как и в запахе пантеры или в двери, открывающейся в пустоту? Какая-то тайная сила притяжения, сила желания? Пустые слова. Нет: соблазняет расторжение (resiliation) знаков, расторжение их смысла, чистая видимость. Прельщающие глаза не имеют никакого смысла, они исчерпываются взглядом. Накрашенное лицо исчерпывается своей видимостью, формальной строгостью некой бессмысленной работы. И прежде всего, здесь нет никакого означенного желания, одна лишь красота искусственности.

Аромат пантеры также есть некое бессмысленное послание - а позади затаился зверь, незримый, как женщина под красками макияжа. Сирен тоже в глаза никто не видел. Колдовство творится из потаенного.

Прельщение глаз. Самое непосредственное, самое чистое. То, что обходится без слов, лишь взгляды сталкиваются в своеобразном поединке, переплетаясь незаметно для других и для их дискурса: тайное очарование оргазма без малейших движений и звуков. Спад интенсивности, когда сладкое напряжение взглядов разрешается затем в слова и любовные жесты. Осязаемость взглядов, вбирающих в себя всю виртуальную субстанцию тел (их желания?) в какое-то мимолетное мгновение, подобное молниеносной остроте, - чувственный, сладострастный и одновременно бесплотный поединок - совершенная схема (epure) головокружения соблазна, с которым не сравнится никакое более плотское сладострастие. Эти глаза оказались против вас случайно, но кажется, будто они направлены на вас уже вечность. Взгляды лишены смысла - здесь не взглядами обмениваются. Никакого желания. Ведь желание лишено очарования, тогда как глаза, подобно непредсказуемым видимостям, наделены очарованием, и чары эти сплетены из знаков чистых, вневременных, двойственных и лишенных всякой глубины.

Всякая система, которая втягивается в тотальный сговор (complicite) с самой собой, так что знаки перестают иметь в ней какой-либо смысл, именно по этой причине оказывает замечательное по силе гипнотическое, завораживающее воздействие. Системы эти завораживают своим эзотеризмом, предохраняющим их от любых внешних логик. Завораживает резорбция всего реального тем, что самодостаточно и саморазрушительно. Это может быть все что угодно: философская система или автоматический механизм, женщина или какой-то совершенный и совершенно бесполезный предмет, каменная пустыня или стриптизерка (которой, чтобы заворожить других, нужно ласкать и "обвораживать" саму себя) - или Бог, само собой, самая прекрасная из всех эзотерических машин.

Или отсутствующая в себе самой женщина, покрытая гримом: отсутствие взгляда, отсутствие лица - кто же в нем не пропадет? Красота выедает себя изнутри, самоуничтожается, бросая тем самым вызов, который мы можем принять лишь ценой упомрачительной утраты - чего? - того, что ею не является. Красота, абсорбированная чистым уходом за собой, тотчас становится заразной, потому что, при своей избыточности, она отступает из себя самой, а всякая вещь, отступившая из себя самой, утопает в тайне и абсорбирует свое окружение.

Притяжение пустотой стоит у истоков соблазна, никогда не могут нас соблазнить простая аккумуляция знаков или послания желания - лишь эзотерический сговор абсорбирующихся знаков. Именно в тайне завязывается соблазн, в этом медленном или же брутальном истончении смысла, основывающего взаимный сговор знаков, именно здесь, скорее чем в каком-то физическом существе или качестве желания, соблазн изобретается. Вместе с тем именно это составляет и колдовство игрового правила.

ИДОЛ ОБОЛЬСТИТЕЛЬНИЦЫ

Призматический эффект соблазна. Иное пространство преломления. Соблазн не в чистой видимости, как и не в чистом отсутствии, но в затмении присутствия. Его единственная стратегия - разом наличествовать и отсутствовать, обеспечивая тем самым род мигающего гипнотического устройства, которое кристаллизует внимание за пределами всякого смыслового эффекта. Отсутствие соблазняет здесь присутствие.

Суверенное могущество соблазнительницы: она "затмевает" любой контекст, любую волю. Она не может позволить установиться другим отношениям, даже самым близким, аффективным, любовным, сексуальным - особенно сексуальным, - не изломав их, не обратив к иному, чуждому очарованию. Не зная ни минуты покоя, она избегает всех отношений, при которых в тот или иной момент наверняка встал бы вопрос об истине. Она их с легкостью рвет. Она их не отрицает, не разрушает: она заставляет их искриться и мерцать. В этом весь ее секрет: в мерцании присутствия. Она никогда не бывает там, где ее думают застать, никогда там, где ее желают. Она воплощает "эстетику исчезновения", как сказал бы Вирилио.

Само желание она заставляет выполнять функции приманки. Для нее нет никакой истины желания или тела - не больше, чем истины любой другой вещи. Даже любовь и половой акт могут быть воссозданы в виде элементов соблазна, стоит лишь вернуть им эклиптическую форму появления/исчезновения, т.е. прерывистой линии, обрывающей всякий аффект, всякое удовольствие, всякое отношение, чтобы снова утвердить верховное требование соблазна, утвердить трансцендентную эстетику соблазна над имманентной этикой удовольствия и желания. Даже любовь и плотское общение предстают соблазнительным кружевом (раrurе), самым тонким и изысканным из всех, что находит женщина для обольщения мужчины. Но ту же самую роль могут сыграть и стыдливость или отказ. Все в этом смысле оказывается манящим кружевом соблазна, во всем заметен гений видимостей.

"Я не хочу любить тебя, ласкать, даже доставлять тебе удовольствие. Все, чего я хочу, - это соблазнить тебя, но не для того, чтобы ты любил меня или дарил мне удовольствие, а только чтоб ты был соблазнен." В игре обольстительницы есть род духовной жестокости, в том числе по отношению к себе самой. В сравнении с этой ритуальной требовательностью всякая аффективная психология - слабость. Никаких путей к отступлению не оставляет этот вызов, в котором желание и любовь полностью улетучиваются. И никакой пощады: эта завороженность не может прерваться ни на миг, ибо, прервавшись хотя бы на секунду, она рискует попросту обратиться в ничто. Подлинная обольстительница может существовать лишь в состоянии обольщения: вне его она уже не женщина, она перестает быть объектом или субъектом желания, лишается лица и привлекательности - ее единственная страсть в соблазне. Соблазн суверенен это единственный ритуал, затмевающий все прочие, но подобная суверенность жестока, и жестоко оплачивается.

Так, в пространстве соблазна женщина не имеет ни собственного тела, тела в собственном смысле, ни собственного желания. Но что такое тело и что - желание? Она в них не верит и играет на этом. Не имея собственного тела, она делает себя чистой видимостью, искусственной конструкцией, ловушкой, в которую попадается желание другого. Весь соблазн в том, чтобы позволить другому верить, что он является и остается субъектом желания, самой не попадаясь в эту ловушку. Он может состоять и в том, чтобы сделать себя "соблазнительным" сексуальным объектом, если именно таково "желание" мужчины: соблазн просвечивает и в "соблазнительности" - чары соблазна сквозят в притягательности секса. Но именно сквозят - и проходят насквозь. "У меня есть только привлекательность, у вас же очарование" - "У жизни есть своя привлекательность, но у смерти - свое очарование."

Для соблазна желание - не цель, но лишь ставка в игре. Точнее, ставка делается на провоцирование и разочарование желания, вся истина которого - в мерцании и разочарованности, - само желание обманывается на счет своей силы, которая ему даруется лишь затем, чтобы снова быть отобранной. Оно даже не узнает, что с ним происходит. Ведь та или тот, кто соблазняет, может действительно любить и желать, однако на более глубоком уровне - или более поверхностном, если угодно, в поверхностной бездне видимостей, - играется другая игра, о которой никто из двоих не знает и где протагонисты желания предстают всего лишь статистами.

Для соблазна желание - миф. Если желание есть воля к власти и обладанию, то соблазн выставляет против нее равную по силе симулятивную волю к власти, и именно кружевом видимостей он возбуждает и изгоняет эту гипотетическую силу желания. Как для киркегоровского обольстителя наивное расположение юной девушки, ее спонтанная эротическая сила, есть лишь миф и не имеет иной реальности, кроме реальности своего возбуждения, нацеленного на последующее уничтожение (быть может, он ее любит и желает, но на ином уровне, в сверхчувственном пространстве соблазна, девушка предстает лишь мифической фигурой жертвы), так и сила мужского желания есть миф, исходя из которого плетет свое кружево обольстительница, чтобы призвать и затем упразднить это желание. Да и искусные ухищрения соблазнителя, добивающегося мифической милости девушки, полностью соответствуют искусственной конструкции, в которую превращает свое тело соблазнительница, которая, со своей стороны, добивается мифического желания мужчины - в том и другом случае речь идет о сведении к нулю этой мифической силы, будь то сила девичьего расположения или же сила мужского желания. Соблазн всегда добивается обратимости и экзорцизма какой-то силы. И если соблазн искусственен, то он одновременно и жертвенен. Смерть участвует в игре соблазна, которая всегда нацелена на то, чтобы пленить и закласть желание другого.

Сам же соблазн, в отличие от желания, бессмертен. Обольстительница подобно истеричке хочет быть бессмертной, вечно юной, знать не знать никакого завтра, к изумлению всех окружающих, приняв во внимание общее отчаяние и разочарованность, среди которых она процветает, приняв во внимание жестокость ее игры. Но она выживает в этой среде, именно потому что удерживается вне психологии, вне смысла и вне желания. Отягощает и убивает людей не что иное, как смысл, который они придают своим поступкам, - обольстительница же не наделяет то, что она делает, никаким смыслом, не взваливает себе на плечи всю тяжесть желания. Даже если она пытается найти для своих поступков обоснования и мотивы, преступные или циничные, это лишь очередная ловушка - а последняя ее ловушка - в ее требовании объяснить ее саму - "Скажи мне, кто я такая", - при том, что она никто и ничто, безразлична к тому, кто и что она есть, при том что она существует имманентно, вне памяти и истории, а сила ее как раз в том, что она - просто есть, ироничная и неуловимая, слепая к собственному существу, но в совершенстве знающая все механизмы разума и истины, в которых нуждаются другие, чтобы защититься от соблазна, и под прикрытием которых, если с ними умело обращаться, они непрестанно будут давать себя совратить.

"Я бессмертна", т.е. неуемна и неугомонна. Это значит также, что игра ни на миг не должна прерываться, таково ее основополагающее правило. Подобно тому как ни один игрок не смог бы превзойти саму игру, так и ни одна соблазнительница не может превзойти или побороть соблазн. Ни одна из перипетий любви и желания не должна нарушать этого правила. Любить, чтобы соблазнять, а не наоборот. Соблазн - драгоценный убор, он сплетает и распускает кружево видимостей, как Пенелопа ткала и распускала свое полотно, и самое желание сплетается и распускается его рукой. Потому что управляет всем видимость - и власть над видимостью.

Ни одна женщина никогда не лишалась этой фундаментальной формы власти, этой силы, примыкающей к соблазну и его правилам. Своего тела - да, своего удовольствия, желания и прав женщины действительно были лишены. Но они всегда оставались госпожами этой силы затмения, соблазнительного исчезновения и просвечивания, всегда располагая возможностью затмить тем самым власть своих "господ".

А впрочем, существует ли какая-то специфически женская - или мужская - фигура соблазна? Или, быть может, все это одна и та же форма, тот или иной вариант которой кристаллизуется на одном или другом поле?

Соблазн колеблется между двумя полюсами: стратегии и животности - от самого тонкого расчета до самого грубого физического предложения, - фигурами которых, в наших глазах, выступают, соответственно, соблазнитель и соблазнительница. Но не скрывается ли за этой дихотомией одна-единственная конфигурация - конфигурация безраздельного и неделимого соблазна?

Животный соблазн.

Именно у животных соблазн принимает наиболее чистую форму, в том смысле что служащее прельщению щегольство (parade) у них словно бы врезано в инстинкты, как бы непосредственно запечатлено в рефлексах поведения и естественных украшениях (parures). Однако от этого соблазн не перестает быть насквозь ритуальным. Что характеризует животное как наименее естественное существо на свете, так это то, что именно у животного искусственность, эффекты маскарадности и внешнего убранства, наиболее наивны. В самом сердце этого парадокса - там,. где в понятии убора (parure) упраздняется различие между природой и культурой, - начинает играть аналогия между животностью и женственностью.

Если животное соблазнительно, то не потому ли, что в качестве живой стратагемы, живой стратегии насмешки., оно поднимает на смех нашу претензию на человечность? Если соблазнительна женщина, то не потому ли, что и она разрушает своей игрой всякую претензию на глубину? Соблазнительная сила фривольного смыкается с соблазнительной силой звериного. В животном нас соблазняет вовсе не его "природная" дикость. Да и вообще, действительно ли животное характеризуется именно дикостью, высокой степенью непредсказуемости, нерефлектированными влечениями, или, напротив, высокой степенью ритуализации поведения? Вопрос этот ставится и применительно к примитивным обществам, которые, как считается, близки к животному царству - которые действительно к нему близки в том смысле, что животным и примитивным народам равно свойственно непризнание закона, тесно связанное с крайне строгим соблюдением установленных правил и форм в их отношении к другим животным или людям, а также к их территории.

Грация животных, вплоть до орнаментации их тел и танцев, - результат целой сети ритуалов, правил и аналогий, что делает ее полной противоположностью природной случайности. Все атрибуты престижа у животных имеют ритуальные черты. Их "естественные" украшения сближаются с искусственными украшениями людей, которые, впрочем, всегда стремились присвоить их себе в различных обрядах. Если маски прежде всего и преимущественно - животные маски, то объясняется это тем, что само животное изначально есть ритуальная маска, изначально оно - игра знаков и стратегия убранства, как и обстоит дело применительно к человеческим ритуалам. Сама морфология животных, их масть и оперение, их жесты и танцы - прототип ритуальной эффективности, т.е. некая система, которая никогда не бывает функциональной (репродукция, сексуальность, экология, миметизм: отметим исключительную бедность этой этологии, пересмотренной и исправленной функционализмом), но изначально представляет собой церемониал, связанный с престижем и властью над знаками, некий цикл соблазна, в том смысле что знаки непреодолимо тяготеют друг к другу, репродуцируются как бы в силу магнитной рекуррентности, влекут за собой утрату смысла и головокружение, наконец скрепляют между участниками некий нерушимый пакт.

Ритуальность вообще - форма, значительно превосходящая социальность. Последняя есть лишь недавно возникшая и малособлазнительная форма организации и обмена, изобретенная людьми в своей среде. Ритуальность - гораздо более емкая система, захватывающая живых и мертвых, животных, не исключающая даже "природу", чьи периодические процессы, рекуррентности и катастрофы словно бы спонтанно служат в качестве ритуальных знаков. Социальность, в сравнении, предстает довольно-таки бедной системой, ей удается сплотить - под знаком Закона - всего один вид (да и то едва ли). Ритуальности же удается - не за счет закона, а благодаря правилу и своим бесконечным игровым аналогиям, - поддерживать определенную форму циклической организации и универсального обмена, достичь которой Закон и социум явно не способны.

И если животные дарят нам удовольствие и прельщают нас, то происходит это потому, что в них нам слышится отзвук этой ритуальной организации. Не ностальгию по дикости они в нас вызывают, но какую-то кошачью, театральную ностальгию по кружеву стратегии и соблазна ритуальных форм, превосходящих всякую социальность и все еще нас чарующих.

Именно в этом смысле можно говорить об "анимализации" соблазна и о том, что женский соблазн по сути животен, не обращая его тем самым в сколок инстинктивной природы. Потому что это значит, что женский соблазн глубинно соотносится с ритуалом тела, требование которого, как и всякого ритуала, не в том, чтобы обосновать природу и найти для нее некий закон, но в том, чтобы известными правилами упорядочить видимости и организовать их в цикл. Итак, это не значит, что он этически неполноценен, это значит лишь, что он выше в эстетическом плане. Он является стратегией убранства.

Вообще, в человеке никогда не прельщает природная красота - только ритуальная. Потому что ритуальная красота эзотерична и связана с посвящением в таинство, тогда как природная всего только экспрессивна. Потому что соблазн - в тайне, которую устанавливают облегченные знаки искусственности, но его никогда не бывает в естественной экономии смысла, красоты или желания.

Отвержение анатомии и тела как судьбы не вчерашним днем датируется. Видимо, оно было еще острее во всех предшествующих нашему обществах. Обратить в ритуал, церемонию, вырядиться, одеть маску, изувечить, разрисовать или истязать (свое тело) - чтобы соблазнить: соблазнить богов, соблазнить духов, соблазнить мертвых. Тело есть первая мощная опора этой грандиозной затеи соблазна. Лишь в наших глазах она приобретает некое эстетически-декоративное качество (и в то же время в корне отрицается: моральное опровержение всякой магии тела рождается вместе с самой идеей декорации. Для дикарей, как и для животных, это не декорация, но убор. И это всеобщее правило. Кто не красится, тот дурак, - говорят кадувео).

Формы, в которые это отливается, могут нам показаться отталкивающими: бесхитростный обычай покрывать тело грязью, деформация черепной коробки или подпиливание зубов, как в Мексике, деформация стоп в Китае, растягивание шеи, надрезы на лице, не говоря уж о татуировках, украшениях в одежде, ритуальной раскраске, побрякушках, масках и так далее, вплоть до браслетов из консервных банок у современных полинезийцев.

Вынудить тело означать, но такими знаками, которые, собственно, не имеют никакого смысла. Всякое сходство утрачено. Всякая репрезентативность отсутствует. Покрыть тело видимостями, приманками, ловушками, анималистическими пародиями, жертвенными симуляциями, не для того, чтобы скрыть - но и не для того, чтобы явить что бы то ни было (желание, влечение), даже не ради простой игры или удовольствия (спонтанная экспрессивность детей и первобытных людей), - а ради такого начинания, которое Арго назвал бы метафизическим: бросить жертвенный вызов миру, поставив под вопрос само его существование. Ибо ничто не существует просто так, благодаря природе, всякая вещь существует только в силу вызова, который ей бросается ч на который она призвана ответить. И только через вызов вызывают к жизни и воскрешают силы мира, в том числе богов, только через вызов их заклинают, соблазняют, пленяю г, только через него возрождают игру и правило игры. Для этого необходим искусственный наворот (surenchеrе), т.е. систематическая симуляция, не принимающая в расчет ни предустановленного состояния мира, ни физиологии или анатомии тела. Радикальная метафизика симуляции. В расчет не будет приниматься даже "естественная" гармония: раскраски лиц у кадувео не сообразуются с реальными чертами лица, рисунок от начала и до конца навязывает собственные искусственные схему и симметрию (у нас же макияж подчиняется референциалу тела, чтобы подчеркнуть его линии и отверстия: ближе ли он тем самым к природе и желанию? Нет ничего более спорного).

Что-то от этой радикальной метафизики видимостей, от этого вызова симуляцией, не умирает в косметическом искусстве всех времен и все еще сказывается в современном расцвете макияжа и моды. Отцы Церкви, хорошо видевшие это явление, порицали его как идущее от дьявола: "Заниматься своим телом, ухаживать за ним и раскрашивать, значит соперничать с Богом и оспаривать творение." Так и не утихнув с тех самых пор, это гневное осуждение получило отражение в зеркале другой религии - религии свободы субъекта и сущности его желания. Вот почему вся наша мораль порицает превращение женщины в сексуальный объект путем искусственных манипуляций с лицом и телом. Это уже не божественное осуждение, но декрет современной идеологии, которая изобличает проституирование женщины в потребительской женственности, женщины, телом порабощенной воспроизводству капитала. "Женственность есть отчужденное существо женщины". "Женственность предстает в виде абстрактной тотальности, лишенной всякой реальности, каковая ей по праву причитается, тотальности дискурсивного строя и рекламной риторики." "Женщины, лишившаяся своих масок красоты и неизменно ярко накрашенных губ, перестает быть производительницей своей реальной жизни", и т.д. и т.п.

В пику всем этим благочестивым рассуждениям следует заново сотворить хвалу сексуальному объекту, поскольку тот снова обнаруживает в изощренности видимостей нечто от вызова наивному строю мира и секса, поскольку он, и один только он, ускользает из этого строя производства, которому он якобы порабощен, чтобы снова вступить в строй соблазна. Именно в силу своей ирреальности, в силу своего ирреального вызова проституции знаками, сексуальный объект проникает по ту сторону секса и достигает соблазна. Он снова становится церемониальным. Женское начало во все времена служило идолом (effigie) этого ритуала, и есть страшная путаница в желании десакрализовать женщину как объект поклонения ради того, чтобы превратить ее в субъекта производства, в желании отнять ее у искусственности затем, чтобы вернуть натуральности собственного желания.

"Женщина реализует свое право и даже выполняет своего рода долг, стараясь выглядеть волшебной и сверхъестественной; она должна изумлять, должна очаровывать; будучи кумиром, она должна позлащать себя, дабы ей поклонялись. Поэтому она должна во всех искусствах черпать средства, которые позволят ей возвыситься над природой, дабы сильнее покорить сердца и поразить умы. Не суть важно, что хитрости и уловки эти всем известны, если их успех неоспорим, а воздействие неотразимо. Учитывая эти соображения, художник-философ легко найдет законное обоснование приемам, использовавшимся во все времена женщинами, чтобы упрочить и обожествить, так сказать, свою хрупкую красоту Их перечисление оказалось бы бесконечным; но если мы ограничимся лишь тем, что в наше время в просторечьи именуется макияжем, то каждый легко сможет увидеть, что использование рисовой пудры, столь глупо предаваемое анафеме простодушными философами, имеет целью и результатом обесцвечивание пятен, которыми природа обидно усеяла кожу, и создание абстрактного единства крупиц и цвета кожи, каковое единство, подобно тому, что порождается благодаря использованию трико, немедленно сближает человеческое существо со статуей, т.е. с неким божественным и высшим существом. Что до искусственных теней, обводящих глаза, и румян, выделяющих верхнюю половину щек, то хотя их использование обусловлено все тем же принципом, потребностью превзойти природу, результат удовлетворяет диаметрально противоположную потребность. Румяна и тени передают жизнь, жизнь сверхъестественную и избыточную; черное обрамление наделяет взор большей глубиной и загадочностью, с большей определенностью придает глазам вид окон, открытых в бесконечность; воспламеняющие скулы румяна еще ярче делают блеск глаз и запечатлевают на прекрасном женском лице таинственную страстность жрицы."

(Бодлер, "Похвала макияжу")

Если желание существует - а такова гипотеза современности, - тогда ничто не должно нарушать его естественной гармонии, а макияж оказывается всего лишь лицемерием. Если же желание миф - такова гипотеза соблазна, - тогда ничто не воспрещает разыгрывание желания всеми возможными знаками, без ограничения на естественность. Сила знаков тогда - в их появлении и исчезновении, именно так они "стирают лицо земли". Макияж тоже есть способ вытравливания лица, когда глаза стираются еще более красивыми глазами, когда губы стирает вызывающе яркий рот. "Абстрактное единство, сближающее человеческое существо с божественным", "сверхъестественная и избыточная жизнь", о которых говорит Бодлер, - все это эффект такого простого налета искусственности, уничтожающего всякое выражение. Искусственность не отчуждает субъекта в его бытии, она его загадочным образом изменяет. Она осуществляет то преображение, которое познают, сидя перед зеркалом, все женщины: только полностью исчезнув, они могут накраситься; накладывая на лицо грим, они облекаются чистой видимостью существа, лишенного всякого глубинного смысла. Какое заблуждение позволило спутать это "избыточное" действие с простецким камуфлированием истины? Только лживое может отчуждать истинное, но макияж не лжив, он лживее лживого (подобно игре травести) и благодаря этому качеству обретает род высшей невинности и прозрачности - абсорбция своей собственной поверхностью, резорбция всякого выражения без следа крови, без следа смысла - жестокость, конечно, и вызов - но кто же тут отчуждается? Только те, кто не может вынести этого жестокого совершенства, кто может защитить себя от него лишь морализаторским отвращением. Все, однако, в смущении. Как ответить чистой видимости, подвижной или иератически застывшей, иначе как признав ее суверенность? Смыть грим, сорвать этот покров, потребовать от видимостей исчезнуть? Абсурд: утопия иконоборцев. Позади образов нет никакого Бога, и даже скрываемый ими вакуум должен оставаться тайным. Соблазн, очарование, "эстетический" ореол всех великих механизмов воображения (dispositifs imaginaires) - в стирании всякой инстанции, пусть даже лица, в стирании всякой субстанции, пусть даже желания, - в совершенстве искусственного знака.

Самый прекрасный пример тому мм, несомненно, находим в единственной крупномасштабной коллективной констелляции соблазна, которую породила современность - звезд и кумиров кино. Ведь звезда всегда женственна, будь то женщина или мужчина, кумир всегда женского рода, как Бог - мужского. В этой сфере женщины всегда наделялись большим величием. В них, уже не желанных существах из плоти и крови, но неких транссексуальных, сверхчувственных созданиях, сумел откристаллизоваться разгул грез и суровый ритуал, что обратил их в генерацию священных монстров, наделенных такой силой абсорбции, которая равна или даже соперничает с производственными силами реального мира. Это наш единственный миф в эпоху, не способную породить великие мифы и фигуры соблазна, сопоставимые с теми, что можно найти в искусстве и мифологии.

Кино сильно лишь своим мифом. Его нарративы, его реализм и его воображаемое, его психология, его смысловые эффекты - все это вторично, Силен один лишь миф, а в сердце кинематографического мифа - соблазн, соблазн великой обольстительной фигуры, женщины или мужчины (особенно женщины), тесно связанный с пленяющей и восхищающей силой самого кинематографического образа. Чудесное совпадение.

В звезде нет ничего от идеального или возвышенного существа: она искусственна. Ей только актрисой и быть, в психологическом смысле: лицо ее не служит зеркалом ее души и чувств - таковых у нее просто нет. Напротив, она предстает нам, имея целью подменить любые чувства, любое выражение одним только ритуальным очарованием пустоты, сквозящей в ее экстатическом взгляде и ничего не выражающей улыбке. Именно это позволяет ей подняться до высот мифа и стать объектом коллективного обряда жертвенного поклонения.

Сотворение кинематографических кумиров, этих божеств массы, было и остается великим событием нашей современности - еще сегодня оно служит противовесом для всех политических и социальных событий. Мы ничего не достигнем, если отнесем его к сфере воображения мистифицированных масс. Это событие соблазна, которое уравновешивает всякое событие производства.

Конечно, в эпоху масс соблазн уже не тот, что мы находим в "Принцессе Клевской", "Опасных связях" или "Дневнике обольстителя", это даже не соблазн фигур античной мифологии, которые из всех известных нарративов несомненно более всего насыщены соблазном, - но соблазном горячим, тогда как соблазн наших современных кумиров холоден, возникая на пересечении холодного медиума масс и холодного же медиума образа.

Такой соблазн окрашен призрачной белизной звезд, которые так удачно подарили свое имя кинокумирам. В современную эпоху массы попеременно "прельщались" только двумя великими событиями: белым светом кинозвезд и черным светом терроризма. Два эти явления имеют кое-что общее. Подобно звездам в небе, кинозвезды и теракты "мигают": они не освещают, не лучатся белым непрерывным светом, но источают холодное перемежающееся, мерцающее свечение, они разом воспламеняют и разочаровывают, они завораживают внезапностью своей вспышки и неминуемостью своего угасания. В постоянном перехлесте они сами себя затмевают.

Великие обольстительницы и великие звезды никогда не блещут талантом или умом, они сверкают своим отсутствием. Они сверкают своим ничтожеством и своим холодом, холодом макияжа и ритуальной иератики (ритуал cool, по Маклюэну). Они выступают метафорой гигантского ледникового процесса, завладевшего нашей вселенной смысла, пойманной в мигающие сети знаков и образов, - но одновременно, в конкретный момент этой истории и при определенном стечении обстоятельств, которое больше уже не повторится, они преображают ее в эффект соблазна.

Кино всегда блистало только этим чистым соблазном, этой чистой вибрацией бессмыслицы - вибрацией теплой и еще более прекрасной оттого что порождает ее холод.

Искусственность и отсутствие смысла: таков эзотерический лик кумира, его посвятительная маска. Соблазн лица, из которого вытравлено всякое выражение, если не считать ритуальной улыбки и не менее конвенциональной красоты. Белое лицо, покрытое белизной знаков, отдавшихся своей ритуализованной видимости и не подчиняющихся больше никакому глубинному закону обозначения. Мы хорошо знаем стерильность кумиров: они не воспроизводят самих себя, они каждый раз восстают, подобно фениксу, из собственного пепла - или из своего зеркала, как стремящаяся обольстить женщина.

Эти великие обольстительные идолы - наши маски, наши статуи с острова Пасхи. Но не будем обманываться: если в истории нам бросаются в глаза разгоряченные толпы, охваченные поклонением, религиозной страстью, жертвенным порывом или бунтом, то сегодня мы видим лишь холодные массы, пропитанные соблазном и завороженностью. Их идол кинематографичен - и это идол иной жертвы.

Смерть звезд есть лишь санкция, предписывающая ритуальное идолопоклонство. Они должны умирать, они уже должны быть мертвы. Это необходимо, чтобы быть совершенным и поверхностным - то же самое в макияже. Но это не должно склонять нас к какой-то отрицательной реакции. Потому что здесь, за единственно возможным бессмертием, бессмертием искусственности и артефакта, налицо воплощенная звездами идея того, что сама смерть сверкает своим отсутствием, что она может разрешиться в искрящуюся поверхностную видимость, что она есть некая соблазнительная поверхность...

 
 

перейти в оглавление номера

 


Сайт управляется системой uCoz