АРКАДИЙ БАРТОВ
ИЗ ЦИКЛА "РАССКАЗЫ О ВОЙНЕ"
Коляда и гармонь
Рота, в которую Коляда пришел с пополнением была на отдыхе. Невдалеке от озера, на желтой осенней лужайке сидели бойцы.
Смуглый черноволосый боец, по восточному поджав ноги, что-то живо рассказывал, и над поляной не смолкал громкий смех.
— Гармошка, никак, — послышался удивленный шепот, когда Коляда проходил мимо.
— Ей-богу, гармошка, — рассмеялся кто-то.
— Парень! Эй, парень — крикнул смуглолицый мягким гортанным голосом. — Сыграл бы, может, а? — Он приподнялся на колени, зашевелил пальцами. Круглые черные глаза его блеснули приветливо и немного лукаво.
Коляда улыбнулся смущенно, снял с плеча гармонь в белом полотняном мешке и, скинув жаркую скатку, устало опустился на землю.
— Это охоту иметь надо — такую бандуру таскать, сказал боец с бритой головой.
Он чистил винтовку и, заглядывая в ствол, насмешливо щурил один глаз.
— Какая же это бандура? — обиделся Коляда.
— Ну, ясно, пианина тяжельше, — усмехнулся боец. — А полжизни отымет...
— Неправда это, — сказал Коляда. — Без песни тоже не проживешь.
Бритый махнул рукой.
Тут, брат, одна музыка. Скучно не бывает... Скажи-ка ему, Сумбат, — повернулся он к смуглолицему.
Коляда, оглядев бойцов спокойными серыми глазами, не спеша вытащил из мешка гармонь, перебросил потертый ремень и, запрокинув голову, пробежал пальцами по белым кнопкам.
— Лезгинку, Сумбат! Давай лезгинку! — закричали бойцы.
Гармонь широко и радостно вздохнула.
Сумбат, невысокий, стройный, сбив на затылок пилотку, упершись руками в бока, пошел на носках мелкими частыми шажками.
Солнце опустилось за лесом. С озера потянуло холодом и запахом водорослей. А Коляда все еще сидел в середине большого плотного круга. Командира заметили, когда, протискавшись сквозь густую теплую стену локтей и спин, он вошел в круг.
Улыбаясь, командир тоже похлопал немного и поднял руку.
— Товарищ Хазбулатов!
В то же мгновение Сумбат стоял перед командиром, запыхавшийся, возбужденный, подтянутый.
Было странным видеть его немым и застывшим.
— Нужно поспать, товарищи, — пристально посмотрев на Сумбата, негромко проговорил командир. — Ночью выступаем.
Пальцы у Коляды стали деревянными, гармонь ахнула и умолкла.
— А гармонист у нас на славу, — проговорил командир, подойдя к Калите. Оставив гармошку в траве, Коляда быстро встал.
— Пальцы у тебя ловкие, — как-то странно улыбаясь, сказал командир. — Это хорошо. Полезно.
Бойцы расходились медленно, нехотя.
Расстилая под деревом плащ-палатку, Сумбат ворчал:
— Холера. Жизни от него нету...
— Именно нету, — кутаясь в шинель, согласился Коляда.
Сумбат, прижимаясь, наклонился над ним, прошептал:
— Я тебе по правде скажу: ему тоже достается. Сердце у него слабое...
— Слабое, — улыбнулся в потемках Коляда. — Слабость, она тоже всякая бывает...
Они помолчали. В лесу было тихо. На озере плескалась рыба, и совсем близко шуршали одинокие шаги дежурного.
Сумбат вскоре захрапел, а Коляда сорвал стебелек и вцепился в него зубами. Если бы не стебелек, зубы стучали бы мелко и часто, и Коляда не знал, от холода это или от чего другого.
В ту ночь он впервые был в бою.
Гармонь Коляда взял с собой. Он хотел сыграть бойцам марш, но от стрельбы у него звенело в ушах. То справа, то слева оглушительно рвались мины. Низко над землей проносились, точно светлячки, трассирующие пули.
Несколько раз Коляда поднимал голову, порываясь двинуться вперед, но оставался лежать неподвижно, только теснее прижимался к земле.
Сзади зашелестела трава, послышалось чье-то дыхание. Коляда вздрогнул.
— Это кто, ты? — разочарованно проговорил Сумбат.
Коляда почувствовал, что у него вспыхнули уши.
— Прячешься? — припав на локоть, прошипел Сумбат.
Коляда молчал. В эту минуту он был готов вскочить, броситься во весь рост, забыв обо всем.
Сумбат подполз ближе, обжег его горячим, порывистым дыханием.
— Страшно?
Коляда что-то пролепетал в ответ.
— Пройдет, — кивнул Сумбат. — Ты ко мне ближе держись. Я с первого дня научился. Он навалился сзади на Коляду, сдирая с него тяжелые, в грязных подтеках штаны. Узкие глаза его почти закрылись, тело все учащенней задвигалось. Вдруг Сумбат судорожно задергался, глаза его закатились, и он со стоном выпустил воздух из груди.
— Все, — вздохнул он тяжело и толкнул Коляду. — В атаку пойдем. Я уже подмечаю.
Тело у Коляды стало упругим и легким, и он, одной рукой подтягивая штаны, а другой обхватив гармонь, пополз. Кусты царапали ему щеки, лезли в глаза, впивались в ладони, но он полз, стараясь не отставать. На горе, где пылало село, неожиданно раздался одинокий крик. Его подхватили сразу несколько голосов, и вниз, заглушая стрельбу, покатилось “ура”.
Впереди с боков выросли темные фигуры и помчались вперед. Сумбат, вскочив на ноги, заревел и, пригибаясь, побежал. Коляда тоже кричал, но не слышал своего голоса. Кусты кидались ему под ноги, но он перелетал через них.
Кончик штыка вдруг побагровел, раскалился: с обеих сторон горели хаты.
Через дорогу метнулась сгорбленная, крадущаяся тень.
“Враг” — промелькнуло у Коляды в голове, и, дико заорав, он рванулся наперерез.
Повернув на бегу винтовку штыком к себе, он словно топором широко размахнулся и крякнул.
Вражеский солдат растопырил руки, покачнулся.
— Ай, не умеешь, — закричал, подбегая, Сумбат. — Чтобы не встал, не встал! — приговаривал он, размашисто орудуя штыком.
Враг завыл, затрепыхался.
— Вот как, — глаза у Сумбата бешено сверкнули.
Он стряхнул со штыка врага и облегченно помчался дальше. А Коляда вдруг лег на землю, подложив под голову гармонь.
Нужно было передохнуть. Впереди предстояли тяжелые бои.
Пальмирова и булочки
С утра было неспокойно на сердце у Пальмировой, словно беда какая нагоняла ее, а тут еще пришел Палладиев, все сидел и сидел, уговаривал и упрашивал ее, и даже грозить пытался. Вынимая из буфета еще теплые, с золотистой корочкой булочки, Пальмирова равнодушно слушала его, думая о своем.
— Я все вижу, да молчу до поры до времени, — значительно сказал Палладиев, — вон сколько булочек испекла, двоим в месяц не съесть.
— Подсматривать пришел, кто сколько булочек ест, — с сердцем ответила Пальмирова. — Ксанфиппова просила и на ее долю испечь.
— И подсматривать не нужно, — обиженно произнес Палладиев. — Не больно ты меня боишься. Скажи, кому булочки приготовила? Ох, не сносить тебе головы!
— Ты о моей голове не печалься. О своей думай.
— Что ты сказала? — испуганно вскрикнул Палладиев. — Или задумала что?
Она посмотрела на него и усмехнулась: вот испугался Палладиев, даже глаза от страха округлились. Противен он был ей, похожий на черного неоперившегося грача, выпавшего из гнезда — узенькие костлявые плечи, голова на длинной тонкой шее вертится, губы желтоватые.
— Ничего не задумала, — равнодушно ответила она, — а вот позовут тебя враги и попросят булочек, что ты им скажешь?
— Дура ты, — ответил Палладиев, — не понимаешь, что сейчас нужно. Сила их такая, что и не сломишь ее. Пережить надо это время. Будешь покорная — враги тебя не тронут. Можно прожить мирно и тихо, а булочками поделиться с ними надо.
— Все сказала — Пальмирова пристально посмотрела на Палладиева. — Не будет тебе булочек. Свои головы мы оплакали давно, полетят они, и твою захватим. Нам с врагами не жить.
— Ну, ну, — забормотал Палладиев, вытягивая руки и дергая плечами. — Ты пойми меня правильно: с меня враги спрашивают, не простят они мне.
Встав и оглянувшись на дверь, Палладиев нерешительно подошел к Пальмировой и сочувственно сказал:
— Плохо тебе без мужика. Как терпишь?
— Не балуй, — строго сказала Пальмирова.
А он уже лез к ней, тяжело и часто дыша, пытаясь обнять ее. Глаза его помутнели, и языком он облизывал пересохшие губы, бормоча что-то непонятное. Так это было неожиданно и странно, что Пальмирова растерялась и
только молча отпихивала его от себя. А Палладиев, распаленный ее близостью, поняв по-своему слабость сопротивления, обнял ее и жадно гладил руками.
Легко разжав его костлявые руки, она схватила со стола мокрую тряпку и изо всей силы ударила ею Палладиева по лицу.
— Пошел вон! — крикнула она.
Он отскочил в угол, вытирая мокрое покрасневшее лицо, и со страхом смотрел на нее.
— Пошутил, пошутил, — бормотал он испуганно и униженно.
— Ах ты, грач желторотый, — презрительно сказала она. — А ну, пошел вон отсюда! Чтоб я тебя у себя и не видела.
Все оглядываясь на нее, он молча и осторожно двинулся к двери, нерешительно остановился, о чем-то раздумывая, и вышел. А Пальмирова начала бродить по комнате, места себе не находя. Не успела она сесть за стол, как послышались быстрые шаги, распахнулась дверь, и у порога появилась запыхавшаяся и раскрасневшаяся Ксанфиппова.
— Пальмирова, тебя офицер зовет, — возбужденно крикнула она. — Он у Палладиева.
Пальмирова неторопливо оделась, обошла комнату, словно в последний раз оглядывая ее, убрала со стола солонку в ящик и пошла к Палладиеву.
В комнате Палладиева прямо против двери сидел вражеский офицер и, расстегнув воротник мундира и наклонив голову, слушал стоявшего рядом переводчика. Здесь же находился Палладиев, жалкий, съежившийся, и беспокойно шевелил пальцами. Перед офицером лежала какая-то бумага, и он, слушая переводчика, делал на ней карандашные пометки.
Офицер поднял голову и начальнически строго посмотрел на Пальмирову. А она спокойно выдержала взгляд его холодных серых глаз. Палладиев с опаской смотрел на Пальмирову.
Офицер о чем-то спросил переводчика. Тот повернулся к Палладиеву.
— Кто такая?
— Докладывал господину офицеру. Та самая и есть.
Переводчик кивнул головой и что-то сказал офицеру. Тот внимательным и д олгим взглядом с огоньком равнодушной страсти всматривался в Пальмирову
— Командование приказало поставить триста булочек, — перевел офицерские слова переводчик, — почему не выполнен этот приказ?
— Муки у нас не достать, — сказала Пальмирова.
— Командование это не интересует. Приказы должны выполняться в срок. За невыполнение приказа накладывается штраф: триста пятьдесят булочек. Все булочки должны быть поставлены за пять дней. — У меня муж есть, — сказала Пальмирова и посмотрела на Палладиева, и тот, увидев ее гневные горящие глаза, испуганно попятился.
— Твой муж говорит, что без тебя ему будет трудно. Я приказываю тебе приготовить булочки и доложить об этом своему мужу. Предупреждаю — за невыполнение будешь наказана по законам военного времени.
Пальмирова молчала.
— Так выполнишь? — спросил офицер.
— Постараюсь, — чуть помедлив, ответила Пальмирова.
— Ступай, — приказал офицер, и Пальмирова вышла, не веря, что все окончилось так благополучно. Поздно вечером сквозь ночные шорохи услышал Палладиев осторожный стук в дверь. Он не спал. “Пришла”, — с радостью подумал он и заторопился открыть дверь. На пороге стояла Пальмирова.
— Тихо у тебя? — спросила она.
— Входи, никого нет, — ответил Палладиев.
— Булочки принести? — спросила она.
Он засуетился, обрадованный, что все так устраивается.
— Принеси, конечно принеси, — скороговоркой проговорил он. — Значит принесешь?
— Принесу, раз приказывают, — устало сказала она, и вдруг вплотную подошла к нему, обняла и потянула вглубь комнаты к кровати. Пальмирова была сильнее Палладиева и не давала ему вырваться. Палладиев, вначале испуганный, засопел носом и, наваливаясь на нее, стал рвать крючки с ее платья. Теперь Палладиев нападал на нее, а Пальмирова отбивалась, вспомнив, что не закрыла дверь, и может войти и помешать Ксанфиппова.
Уже лежа в кровати под тяжестью наседавшего Палладиева, Пальмирова молча смотрела в сторону двери.
Новые думы и заботы нахлынули на нее.
Перед отправкой на фронт
Пополнения из офицеров запаса набралось семнадцать человек. Начальник третьей части, лысеющий капитан в мешковатом мундире добродушно скомандовал:
— По коням!
Тяжелая машина выехала со двора районного военкомата, медленно обогнула тесный, пропыленный базар с пирамидами арбузов по углам, едва не ободрала бок ишаку, лизавшему стену шашлычной, и выбралась на узкую улочку. Солнце будто падало с высоты — столб пыли за машиной поднимался к нему, обволакивал и долго не оседал. Зной излучала каждая пылинка.
За последними домиками машина свернула в пустыню. Сюда вечерами опускалось солнце, здесь пряталось время, и путник, оглядывая мертвую равнину, мог представить себя в любой эпохе.
Капитан сошел в балку, разделил офицеров на пятерки и поставил их друг против друга.
Первая пятерка стреляла неважно. Лишь двое, из стоящих напротив нее, осели на землю, суча ногами и истекая кровью. У огневого рубежа остались стоять, улыбаясь, трое: учитель, врач и агроном.
Вторая пятерка стреляла лучше. В живых остался лишь инструктор райкома партии.
Юлай Миньяров и Алаяр Джумаев стреляли последними. Алаяр кренил к цели гибкое тело, стрелял навскид. У него получилось хорошо. Двое из противоположной пятерки уползали, оставляя на песке кровавые следы. Юлай три раза промахнулся. Капитан вынул из кобуры свой пистолет и протянул Юлаю. Все выстрелы попали в цель. На лицах всех троих, лишь несколько секунд
назад стоявших напротив, застыла предсмертная улыбка. Капитан широко улыбнулся, потрогал шершавой рукой темя — он остался доволен пристрелкой.
Надев на голову фуражку, капитан застегнул китель и, весело жмурясь, посмотрел на нависшее над людьми солнце.
— Завтра на фронт, — сказал он.
Юлай с Алаяром пообедали в шашлычной. Ишак лежал с теневой стороны, вытянув ноги, и сонно обозревал базар одним глазом.
Алаяр макал в уксус жирные куски мяса, небрежно отправлял их в рот и обстоятельно рассказывал про свою жизнь. Из кухни бил плотный запах жареного мяса, тонко мешаясь с доносящимся издалека гнилостным запахом разлагавшихся трупов.
Мимо прошли две еще не старые женщины в ярких платьях. Алаяр пригласил их в соседнюю комнату и пробыл там минут двадцать.
— Сестры, — пояснил Алаяр, выходя и застегивая на штанах ширинку, — приехали с госпиталем.
Закончив обед, они прошли опустевшими улочками к дому Алаяра.
В доме было прохладно, на плитке кипел чай. Пиалы с бесхитростными узорами успокаивали и вносили в душу умиротворение...
Юлай проснулся, почувствовав на своей щеке тяжелое дыхание Алаяра.
— Ночь длинная, — прохрипел Алаяр, — успеем к утру.
Закатное солнце лежало на полу плотными желтыми полосами. Вся война еще была впереди.
Александр Нестерович и Юлия Николаевна
От института до дома четыре минуты ходу, если идти ровным спокойным шагом, так, как всегда ходит профессор теоретической физики Александр Нестерович.
Из окна кабинета декана виден балкон его квартиры. Вьюнки на тоненьких веревочках бегут на второй этаж. Они как будто кивают головками, и часто среди зелени и цветов мелькает милая седая голова Юлии Николаевны.
Как сорок лет тому назад она выходила на балкон встречать мужа, тоненькая, красивая, так и теперь каждый день, выходя из дверей института, он уже видит ее подвижную и все еще стройную фигуру, ее аккуратную и чуть-чуть кокетливую высокую прическу седых волос и кружевной белый платок на плечах. Через четыре минуты она спросит его:
— Ну как сегодня твои лекции, милый?
И он, целуя ее маленькую руку, ответит так, словно ее действительно волнуют его кванты и атомы, в которых она абсолютно ничего не понимает.
Каждое утро она провожает его, заботится, чтобы он случайно не забыл (хотя этого никогда еще не было) портфель, очки, палку, шарф на шею, и смотрит с балкона ему вслед. Вот он идет по дорожке институтского сада. Здесь знаком каждый кустик, каждая плита тротуара, и старый ясень на середине пути, что вырос у него на глазах, и раскидистая липа, и каштаны.
Даже в эти осенние тревожные дни, когда весь сад института взрыли глубокими рвами и большинство студентов маршировало на площади, Александр Нестерович точно так же ежедневно выходил без четырех минут девять и лекции читал при любом количестве студентов.
Вероятно, поэтому особенно поразило всех известие, которое принесла только что лаборантка Люба. Она прошла, да нет, она пролетела в полминуты дорожку от квартиры Александра Нестеровича к институту. Красная, с большими от удивления глазами, она вбежала в комнату, где уже ничто не напоминало строгости и недоступности кабинета декана. Вся мебель была сдвинута со своих извечных мест, а посередине кабинета завхоз Ксаныч заколачивал ящики с приборами, а профессура и студенты складывали библиотеку.
Люба с минуту стояла молча и, наконец, упавшим голосом сказала:
— Александр Нестерович не едет...
Кругленький, проворный Ксаныч вытаращил глаза и ничего не мог произнести. Ему было поручено вывезти всех профессоров с семьями и все имущество института. Всю ночь и утро он хлопотал на станции о вагонах. Делом его чести было, чтобы у каждого была отдельная полка и чтобы ни одна реторта не была разбита и ни одна книга не была потеряна. А для старого, любимого им профессора он, по секрету от всех, приготовил мягкое купе, — и вдруг профессор отказывается ехать.
— Как же так. Враг у порога. Да что он говорит? Ты хоть скажи, что он говорит? — ни с того, ни с сего напустился Ксаныч на Любу.
— При чем же здесь я, — чуть не заплакала Люба. Он говорит, что ему семьдесят пять лет и ему незачем шляться по свету.
Уехали вечером, и никто не забежал проститься с Александром Нестеровичем. “Должно быть, думали, что уже спит”, — так объяснила это себе Юлия Николаевна.
Она вышла на балкон, и весь мир показался ей пустым и чуждым. С соседнего балкона не окликнула ее, как всегда, приятельница, жена профессора математики, около крыльца не возилась детвора, главный корпус стоял молчаливый, как склеп. Даже старого дворника Ахмеда не было видно, и ветер, и ветер за него с шуршанием и воем подметал последние пожелтевшие листья.
Она вспомнила, что еще утром с сожалением смотрела, как люди разоряют насиженные гнезда, торопливо складывают вещи, оставляют, не задумываясь, все дорогие сердцу мелочи, дорогие по воспоминаниям, но не нужные для жизни. Такими дорогими, но не нужными для жизни мелочами была переполнена ее квартира, за исключением кабинета Александра Нестеровича. Там стояли только высокие шкафы с книгами и простой письменный стол с его работами.
Теперь они были одни во всем корпусе, и Юлия Николаевна растерянно сообщила об этом мужу:
— Все уехали... все... — повторяла она, — только мы остались...
— Они вернутся, — вкрадчиво сказал Александр Нестерович, — не волнуйся, Юля.
Он вдруг жадно взглянул на Юлию Николаевну и, схватив ее за тощие ягодицы, бросил на пол и навалился на нее. От возбуждения лицо его налилось кровью, рот перекосился, дыхание стало громким и прерывистым, а полусогнутые колени дрожали.
— Боже мой! — закричала Юлия Николаевна. Она страшно перепугалась Такого не было тридцать лет.
Рассказ Ивана Денисовича об Иване Гавриловиче
Работал у нас на заводе один, звали его Иван Гаврилович. Не важно, надо сказать, работал. Правда, когда война началась, подтянулся. Потом, смотрим, снова он на работу так, спустя рукава смотрит, — все скорее бы домой. Подхожу я как-то к нему, думаю, пристыжу — опомнится.
— Что ж, — говорю, — Иван Гаврилович, ты отстаешь?
А он мне отвечает:
— Душа, Ваня, болит! Подумай, какую нужную деталь для фронта делаем. Делаем и не успеваем. И не из-за себя не успеваем, а из-за того, что приспособления настоящего нет. Пойдем ко мне, я тебе вещь показать хочу.
Пошел я к нему. Достает он чертежи и показывает мне совершенно готовое, им изобретенное, ну, назовем это колесом. Объясняет, что, как и к чему. Понял я и прямо расцвел.
— Ваня, — говорю, — да ведь если это сделать, так мы нашими деталями фронт прямо завалим, а не то, что нехватка, как сейчас, будет.
А он головой качает:
— Боязно, — говорит, — Ваня, уж очень материалы дорогие сюда нужны. А вдруг ошибка где-нибудь есть?
Ну, уговорил я его. В конструкторское бюро, туда, сюда вместе с ним пошли. Дали нам эти дорогие материалы (прямо скажу, материалы заграничные, золотом оплаченные). Взялись мы за дело. Отливаем, обтачиваем, пригоняем. Наконец приступили к сборке этого колеса. А Иван Гаврилович вдруг скис. Бледный весь, за живот держится, ногу волочит. И то отрыжка у него, то тошнота, а то прямо рвота.
— Подтянись, — говорю, — не время болеть. Завтра твое изобретение пробовать будем.
— Не могу, — отвечает, — кончай сборку без меня. Завтра пораньше приходи, Ваня, — пускать будем. — И ушел.
Собрались мы назавтра всем цехом чуть свет. И заводское начальство пришло. Очень это изобретение важное было. А Ивана Гавриловича нет. Подождали немного, потом решили к нему на квартиру сходить. Послали одного — скажи, мол, что ждем, и тащи его живого или мертвого. Возвращается наш посланный один.
— Ивана, — говорит, — еще вчера в больницу увезли. Какой-то аппендицит у него, гнойный, объявился. То ли уже операцию сделали, то ли сегодня делать будут. Я у его жены не допонял.
Что же делать? Решили без него пускать. Как раз я у рычагов стоял. Начальник цеха крикнул мне: — Иван Денисович, приготовсь! — Вдруг слышим: — Стойте! Стойте!
Бежит к нам Иван Гаврилович в больничном халате. Не то что бежит, а старается бежать, но, видно, не может, временами ползет даже. Наконец, добрался и объясняет, что тут в одном месте гайку ослабить надо, а то все разлетится. Сделали мы, что он велел.
— Теперь, — говорит, — пускайте.
И пошли у нас детали вылетать! И пошли. Мы засмотрелись, а про Ивана Гавриловича забыли. Потом оборачиваемся, чтобы его поздравить, а он на полу лежит. Умер Иван Гаврилович. Не вовремя умер. До победы было еще далеко.