|
СИНЯЯ ТЕТРАДЬ |
|
|
|
|
|
ЭЛЕГИИ О ЛЮБВИ
Элегия о соловье
Элегия о черешне
Городская элегия
Элегия-заблуждение
Элегия бессонницы
Последняя элегия
|
|
Рисунок
В.Солянова |
|
Рисунок В.Солянова |
к содержанию книги |
Элегия
о соловье |
к Магестору |
|
Люблю тебя, безумная Пиаф,
еще тебя безумнее безумный -
я в луна-парке собираю луны,
законы электричества поправ.
В плену эзотерических картин
твой жуткий лик становится все
строже.
но, Боже мой, как времена похожи:
ты там одна и я в своём - один.
На мостовой стоит, разинув рот,
как истукан мальчишка из
предместья,
на баррикадах каменеет песня,
её поют теперь наоборот.
И безнадёжно не хотят любить,
как я тебя люблю, моя отрада,
и с каждым часом глубже Эльдорадо
уходит в ночь. Но наклонясь попить
я различаю в смутных водах Леты
ни лилию, ни розу, ни орла,
но тех двенадцать бедного стола
составивших вечерние портреты.
И ты меж них, сестра времён иных,
за нищенкою мандолиной
твердишь напев, звеня гончарной
глиной,
и за собой не ведаешь вины. |
|
|
Элегия
о черешне |
|
|
Внезапная любовь подобна умиранью:
Я жив ещё. Заветной срезан гранью,
как бы немой струится кинофильм:
восходит дым, развесистей, чем ильм,
и корпуса судов в лазури тонут,
и светлый ветер скручивает омут
твоих волос. Но я, покуда, жив,
хотя бы тем, что чувствую порыв
и просветленье плотной атмосферы.
Меняет память кадры, как химеры,
удочеряя город, где Христос,
с Нептуном споря, на его вопрос
задумался, присев на купол храма,
и эссэсэра вековая яма
штампует гегемонов-слесарей.
Возможно я - бежавший Одиссей,
в полях войны привязанный
к Сирене,-
стою по пояс в молодой Селене
одним из жалких похоти рабов,
дроблю свой век на блики городов.
Влеченье превращая в наказанье,
кругом бурлит народное дерзанье,
сдирая красок каменную боль,
и сладость жизни превращая в соль.
Но то ли память бьется, то ли птица,
то ли туман сиреневый клубится,
какой-то песни, связанной с тобой.
Все дальше Троя, где бушует бой,
где твой жених играет в прятки с
танком,
и бьется ангел в камышах подранком
его души. И зазеркальный мир
не может в чаше рассмотреть Сатир.
Он то бардак, то терем новобрачный,
то старый Чехов с прозой его дачной,
то этот день, когда тебя уж нет,
то грань стекла, обрезавшая свет. |
|
|
Городская элегия |
|
|
Судить легко. Поставлены на кон
моральные критерии. Густая
слюна и пена, обегает стая
какой-то там Олимп и Геликон.
Но мне опять мерещится атолл,
который перехлёстывает ралли
тайфуна, остывает на коралле
рожденье пены в блеске ореол.
Не понятая в голос, среди лун,
ущербных лун, истраченных
по пояс,
сама себе в затылок перестроясь,
ты слышишь только тех,
кто чист и юн.
В карманах стрессов мелкие гроши,
бокал в кафе, миндалина в ангине,
уродливый любовник - Паганини
без скрипки, без таланта, без души.
Судачить и судить, зудят во мгле
чужой души потемки, закоулки,
презервативы, тайные шкатулки,
на счетчике, на сексе, на игле.
Прости меня. Морозное стекло
не тает даже при последнем всхлипе,
на Амазонке и на Миссисипи
мне встретиться с тобой не повезло.
Какая-то там Волга и Кура,
какой-то Дон, какие-то предместья,
мы празднуем беспамятство
все вместе:
губа не - дура, дура - не дыра… |
|
|
Элегия-заблуждение |
|
|
Амина. Твой голос
печальней фламинго -
прекрасной, чужой, экзотической птицы.
Кто лёгкими пальцами в окна стучится
и манит к потоку? Амина - ундина.
Арабский акцент невозможных нагорий,
и счастье не в счастье, и горе не в горе,
и в этом пространстве разлуки с тобою
лишь ветер, как мальчик, играет водою.
Тот мальчик ни я ли? Судьба ли ни ялик?
и тень твоя тонет трефовою дамой,
и зеркало вод, изгибаясь в печали,
волной осеняет, как эпиталамой.
Возможно, Амина, что мы прозевали,
играя любви не расцветшим побегом,
оттенки последнего счастья на стали,
весны аромат перед снегом.
Зачем же звучит твоё имя так горько?
Кому ты верна? Уж ни Богу ль? Поскольку
он верен тебе, сохраняя незримо
тебя в моём сердце. Амина, Амина. |
|
|
Элегия бессонницы |
|
|
Я миг отворил, как забытую драму,
и сразу увидел в ином серебре
и в свадебных лентах
магнитную даму,
магнитную даму в библейском ребре.
Движенье к тебе,
через звёзд перелески,
сквозь грязь городскую
в слюне и в огне,
я все же пытался разбить на отрезки
и помнить о первой любви и весне.
Но самой высокою птицей в полете,
дразня и текучую память маня,
ты снилась мне девочкой
в доме напротив,
которая в детстве любила меня.
Землёю чужой, что чернее печали,
где каждый мой шаг удавался с трудом,
тяжёлые звёзды нас вместе качали
в ладье у причала в тумане седом.
В строю беспощадной
и тайной печали,
когда в камышах не взметнется упрек
никто нас не ждал,
нас нигде не венчали
и не был один к одному одинок.
И этих ли звёзд ворожили мне звенья,
и мог ли найти я, хотя бы во сне,
тебя, дорогое мне с детства, виденье
сквозь грязь городскую
в слюне и в огне?
И тот, кто в бессоннице
счастье находит,
в сей миг, отдаленный от мира чужих,
прощаясь, уходит, навеки уходит,
и шепчет никем не услышанный стих. |
|
|
Последняя элегия |
|
|
Любой поэт, бесспорно, арестант.
Любимая, послушаешь куранты
и проиграешь свой последний фант,
и, не допив бутылку скверной фанты,
замрешь в потоке смерти и воды,
не глядя на весенние гиганты,
все в снежных кружевах белиберды.
Зато припомнишь девственное слово:
"магнолия". Теперь здесь край беды:
не помогла священная подкова
и чистых звуков сладостная речь.
Любимая, я, что хотел изречь?
Слова текут, но мысль точно корова
на льду, хотя теперь весна
и в этом море айсберга не встретишь,
но айсбергам пока ещё дана
свобода плыть, преследуя свой фетиш.
Зачем же ты ступаешь по лучу
вечернему и светишься, и светишь,
и превращаешь медленно в свечу
все, что заметишь или не заметишь?
Возможно, пляж, возможно, самолет,
возможно, скажешь: «завтра улечу»,
пусть будет безопасен твой полет,
а мне туда, где с дюжиною дев
певец в пуху не плачет, не поет,
или туда, где, запертые в хлев,
кто лотос, кто траву его жует,
им сыплет корм Цирцея, овдовев. |
|
|
|
в начало |