ИЛЬЯ КУТИК | ||
МУЧИТЕЛЬ ЖИЗНИ |
||
ТВОРЧЕСТВО
"Я мыслю значит я существую". Дека этого декартовского афоризма гудит так громко, что могут полопаться струны, а где он, тот Паганини, черный кот с брильянтовыми глазами, который и одну струну "петь научит"? Парадокс разменная монета догегелевской философии, но и гегелевская конвертируемой ли рубля? Конечно, когда я ем I am, но когда я думаю, "мыслю" я уже НЕ есть в том кругу, где едят, пьют, любят, ходят, т.е. существуют. Когда я мыслю, я нахожусь в том мире (мыслей), который к ЭТОМУ не имеет отношения: я пытаюсь вступить, вписаться в хоровод этих мыслей, уцепиться за руку одной из них и взять другую, но ЗДЕСЬ меня нет, поскольку этого мира я уже не ОЩУЩАЮ. Моя кровь и без меня будет так же водить во мне СВОЙ, всегда зимний, языческий хоровод, и пока она хороводит вокруг сердца, этого трескучего костра моего залога, температура тела остается теплой. Парадокс же, увы, всегда быстро прогорает. Способность "мыслить", воображать, творить есть как раз барьер между Я и нормальным, "общеупотребительным" существованием: между существованием и сущностью. Я лишаю себя части ЭТОЙ жизни ради чести ТОЙ, но это НЕ выбор, а неизбежность. Романтики поставили ее на котурны, видя в ней "жертвенность", делающую их ВЫШЕ остальных. Я вижу в ней именно неизбежность, и только, а, следовательно, и все "неудобства" в ЭТОЙ жизни, с ней связанные. Даже не неудобства, а мучения. Творчество, по сути, есть МУЧИТЕЛЬ ЖИЗНИ.
МЕТАФОРА
Парадокс, конечно, единица измерения сложности, когда на любое "да" есть "нет" (и не одно), и наоборот. Это хорошо чувствовал Розанов, который в один день мог написать статью, какой, скажем, Пушкин гений, а на другой совсем обратное; но и то, и другое не противоречащая себе правда. Об этом же много и у Флоренского. Но дело в том, что парадокс, связывая собой эти "противоположности", эти "да" и "нет", легко "опровергается" другим парадоксом, оставаясь в результате не более, чем интересной, "забавной" МЫСЛЬЮ. Единственной "единицей сложности", которую нельзя "опровергнуть", является МЕТАФОРА. Только в ней и ею соединяются любые "да" и "нет", она единственный убедительный документ их брака, освященного художественностью. Другого нет.
РИТМ
Тот мир, в котором существует поэт, есть мир не им заданного ритма. С ритма в поэте начинается все, включая язык. То, что называется "вдохновением", есть лишь нажатие в нем, как в приемнике, некой клавиши "power" и передвижение в себе колесика настройки до тех пор, пока не зажжется где-то внутри световой сигнал, означающий, что волновая вибрация невидимой антенны "совпала" с его приемным устройством. Собственно "таинственным" во всем этом является момент "включения", который может застать как совсем неожиданность среди параллельно-диссонирующего ритма ЭТОЙ жизни, так и произойти в следствие длинного входа медитации. Причем "трансляция" эта уже несет в себе именно Образ, но только в ритмической его форме.
МЕТР
Метр это земной адекват ТОГО ритма. Метр для поэта то же самое, что ноты для композитора, т.е. способ приема и передачи звуков посредством некой алгебраической "ограниченности". Чаще метр пресмыкается перед ритмом, как гусеница, чей шаг выгиб и пластание почти "схема" ямба:_//////_. ... иль мы сами себя от себя замыкаем, как то в скобу, то в крючок превращающийся червяк... Реже он бабочка, вырвавшаяся из взбесившегося кокона и разминающаяся воздухом, как теннисист мячиком об пол: бум-бум, отскок-удар-отскок-удар. Чем беспокойней бабочка, чем больше колеблется ее уровень над поверхностью, тем длинней и неравномерней пауза между каждым ударом и отскоком.
РИФМА
Рифма логическое продолжение метра и его "обоснование". Метр как запись ритма, т.е. звуковой вибрации Образа, членит звук, словно платоновского андрогина, на женские и мужские половины, вечно стремящиеся к слиянию. Попытка слиться и невозможность этого дают рифму, через которую очень часто и возникает Образ. По сути, рифма для меня это как бы две клеммы, чье соединение дает ток Образу и "образует" его поле.
ПОЭТИКА
Однако, сказав о рифме, метре и проч., я вдруг вспомнил, что все сие называется поэтикой. По мне, слово это должно сразу по произнесении арестовываться кавычками. Разговор о ней скучен и сентиментален. Как поцелуй с зеркалом. От него разит мазутом, как от разобранного на части мотора. Гораздо интересней говорить о движении, чем о том, что его "обеспечивает". Я рифмую не потому, или не СТОЛЬКО потому, что мне ТАК хочется, а потому что по моему глубокому убеждению в мире ВООБЩЕ все срифмовано. И задолго до возникновения поэзии. Она лишь делает тайное явным, верней пытается это делать. От рифмы нельзя уйти, как от Судьбы. В этом ее метафизическая "жутковатость". Вот пример. Петля уже разведенца Есенина затянулась шарфом на Айседоре Дункан. Оба удавленники. Самоубийство и несчастный случай. Но "случайности" в этом не больше, чем в парной рифме. Рифма именно что закономерна своей неожиданностью, и это никакой не парадокс, а закон, который всякий раз и страшно, и интересно открывать заново. Поэтому верлибр чаще всего кажется мне "эскапизмом", попыткой убежать, затаиться от Рока, который все равно "срифмует". И "удачен" он бывает лишь в тех случаях, когда такой побег как бы заранее предусмотрен самим Роком, укладываясь в его "метр" и "ритм". Я рифмую, потому что я фаталист. Чувствуя каждым локтем по ангелу, я не испытываю необходимости расталкивать ими толпу слов и созвучий. Она для меня телесна не менее, чем реальная толпа. Толпа может и "затереть", но если СУЖДЕНО, этого не произойдет: о ни проведут и доведут... Повторяю: я фаталист. Я верю в рифму, как Пифагор в число. И как он по легенде помнил 4 своих инкарнации, так я вспоминаю строку из "Марбурга" "и все это были подобья" которая, наверняка, была написана не только ДО Бориса Пастернака, но и ДО Р.Х. Я верю в Слово, т.е. в Бога. Для меня очевидна прямая зависимость судьбы и характера даже от его акустики. Для моего русского уха, например, в имени Гордон весь байронизм и все истоки романтической ГОРДЫНИ. Да и ЛОРД звучит, как ГОРД. Имя как самое первое слово человека имеет странную власть над его психикой, соответственно поступками и судьбой. Откуда, скажем, знаменитое "По ком звонит колокол? Он звонит по тебе" Джона Донна, как не из его же имени, продиктовавшего ему своим "донн-донн" не только эту строку, но и всю его пасторскую судьбу?! Как ухо и эхо, как Нарцисс и зеркало, так поэт и его "поэтика". Камень, кинутый в тихий пруд, Всхлипнет так, как тебя зовут, сказано Цветаевой о Блоке. А что такое поэзия, я не знаю. Как пыль, которая скапливается в складках карманов и портфелей, так и поэзия копится в складках сердечных сумок, которые мы потом выворачиваем, извлекая ее оттуда... А что такое пыль? По сведеньям ученых, она есть мельчайшие чешуйки нашей кожи, смена которой происходит у нас едва ли не чаще, чем у змей. Поэзия... пыль... смена кожи... Мучительно НЕ накопление, а ожидание ПОКА накопится, ПОКА услышится...
ИМИДЖ КАК ФОРМА И СОДЕРЖАНИЕ
Пастернаком сказано, что искусство, то есть поэзия, не фонтан, а губка. Поэт, конечно же, губка, ибо тем и занят, что впитывает. Сжатость пастернаковского афоризма обратно пропорциональна тому огромному, что должен "вжать" в себя поэт, чтобы потом выжать "во славу бумаги", его же словами. Но губка поэт, а не поэзия. Последняя, очевидно, вне формул. Поэт же помимо всего имидж, образ, принимаемый им на себя как лицо. Отождествление поэта и поэзии (в пастернаковской "оговорке") имидж сугубо романтический, как все тот же Байрон, вступающий в прения с прибоем; когда стихи и стихия "сиамская" рифма, вроде "глагол" и "глагол", где слово и часть речи, обозначающая действие, сращены от рождения. Дразнить быка публики бандерильей имиджа довольно легко. Эту корриду устраивал еще Гюго своим красным жилетом, а Маяковский пресловутой желтой кофтой, изрядно обесцвеченной стиральным порошком мемуаров. Социальное поведение для романтиков стержень их "поэтики", верней содержание их поэзии. Иначе; вот он Я, поэт, а мир это все, что "не-Я", где Я > МИРА (выражаясь алгебраически), и в этом весь конфликт. По-французски изысканен он у экзистенциалистов, тех же романтиков, и весьма лихо выражен у Сартра в его: "ад это другие". Жизнь поэта таким образом становится содержанием поэзии, и оно целиком зависит от того, насколько сия жизнь драматична, насколько коллизии и Колизей в ней рифмуются. "Кто с хлебом слез своих не ел, тот не знаком с небесными властями", как сказано Гете словами Тютчева. Но эта правда не вся, ибо ставит лицо в тупик. Ведь жизнь как содержание должна быть все время "на уровне" имиджа. Что делать, скажем, современному поэту-романтику, увенчанному всеми лаврами и достигшему житейского благополучия? Лучше перестать писать, хуже совершить преступление, сесть в тюрьму и написать новую книгу, одухотворенную биографическим страданием. В тюрьме Верлен создал Sagesse, лучшую из своих книг, терзаясь не столько совестью, сколько абстиненцией, густо иллюминованной галлюцинациями под стать Рембо, из-за которого он там и оказался. А чем это не рифма Судьбы, которой так боятся на бумаге нынешние французы?
ЭГО И ЭПОС
Даже "белая горячка", по мне, привлекательнее и "продуктивнее" темы страдания, позирующего перед зеркалом. Иначе это называется "мазохизмом", который, наверное, гранит душу, как камень, делая ее блеск более парадоксальным и капризным, а заодно и более "просчитываемым". Поэт его магнит и так. Все, что он делает, он и так поневоле делает "на свою голову", Но поэт слово, как бы испытывающее стресс от собственной значительности; рядом с ним поэтому чувствуешь себя неуютно, как в облицованном мрамором интерьере дворца или морга. Будь моя воля, я бы поместил его с определением "устар.", заменив на что-нибудь более мобильное, вроде артист, художник. Артист как личность означает прежде всего возможность впитать как можно больше и как можно больше выжать. Его эгоизм есть стягиванье к центру "я" всех возможных ощущений. Можно впечатляться хоть Троцким или Франциском Ассизским, но артист не становится при этом ни террористом, ни монахом. Это как в йоге, где к солнечному сплетению "стягиваются" в результате определенной асаны силы всех остальных органов. "Я" это максимальная расширенность зрачка и остальных чувств. Мир > меня, но я = миру, т.к. я это знаю, т.к. он именно ЧЕРЕЗ меня, МНОЮ, ибо ТОЛЬКО я - вижу его ТАКИМ и могу его "срежиссировать". Весь персонализм для меня есть "режиссура", и этим он исчерпывается. Без конфликта "я-мир" поэзия становится не более конформистской и безличной, чем аксиома Канта. Для творчества по мне необходимы две вещи: одиночество и тыл. Тыл это "ты", одиночество это "я". Без "ты" "я" ощущается как потерянность, "одинокость". "Одинокость" антихудожественна, лишь экзистенциальна; переживаешь, не выражая. При условии "тыла", одиночество есть временно-необходимая дистанция между "постоянностью" мироощущения-мироуклада и свободой ощущений (самоощущения); в этом "зазоре" и возможно творчество. Весь конфликт поэтому заключается для меня лишь в том, насколько тот световой-волновой Образ, который я чувствую, я же способен выразить. Мой конфликт ветхозаветная ночная тяжба с языком: в ней нельзя победить, но можно хотя бы не сдаться. И хотя язык, как все на свете, устаревает и ветшает, нового языка нет. Новыми могут быть лишь способы уподобления, способность по-новому увидеть и сопоставить. Язык съедается кариезом. Но каждая эпоха, как дантист, ставит над ним свой эпос, золотую коронку Данте. Для меня это значит, что Эпос не антологическая категория, как, скажем, эпопея, но онтологическая; даже когда в собственном времени мы и ощущаем свою "богооставленность".
МОДЕРНИЗМ И ПОСТМОДЕРНИЗМ
Сейчас нет авангарда. Ибо эпоха не опережения, а суммирования. Опережение есть отрыв, суммирование есть необходимая дистанция , к которому притягиваются "притягиваемые" (в силу природы) вещи. "Дистанция" образуемого им магнитом поля. Пост-модернизм после-дний магнит. Он ежист: как магнит, обросший гвоздями. Но еж и гармоничен, когда свернут. Еж кругл, как эпос. Эпическому всегда свойственна "круглость", круглая тяжесть шара. Постмодернизм уже ЭПИЧЕН, в силу своей собирательной природы, в силу своего post. Каждая эпоха "рассматривает" другие со своей точки зрения. "С точки зрения" постмодернизма все остальные (как и он сам) почти что "зоологичны". Классицизм, например, это пропорции храма и слона, чьи уши ~ уже "барокко" (преувеличенье детали). Модернизм экзотический зверь, угрожающе обнажающий клыки приема. Постмодернизм, как я уже говорил, ежист. В этом их основное различие. Модернизм прием обнажает, постмодернизм в нем множественном, как иглы, прячется. В модернизме прием персоналистичен, он СТИЛЬ. Янсон бросил камень в гущу воинов, выросших из зубов дракона, и те поубивали друг друга. Постмодернизм изначально "антиперсоналистичен": его "я" это в лучшем случае "я" наблюдателя астрономического равноденствия стилей. Бог смешал языки строителей Башни начались география и лингвистика. Поэтому Вяч.Вс. Иванов, ищущий "этот" праязык, "постмодернист", а суррогат эсперанто закономерный продукт "вавилонской" гордыни модернистского персонализма. Постмодернизм ни во что не "вмешивается". Ибо один из неписаных законов эпического гласит: если Ахилл бросил копье Гомер его не остановит.
ЖАНР
Скажем так: Эпос непознаваем. Обычный трельяж есть как бы пародия идеи Св.Троицы и когда он разложен, и особенно когда сложен. Рационалистически это что-то "объясняет", а по сути... Любая эпическая конструкция тот же "трельяж", т.к. имеет под собой рациональное основание ось, вокруг которой строится. Ею побывали и мифология, и героика. В постмодернизме такой эпической осью становится, по-моему, ЖАНР. Условно потому что определить со школьной четкостью, какой именно становится этой осью, сложно. Жанр "запотевает", как стекла очков от перемены температур: из жаркой комнаты на дождь. Постмодернизм вообще все климаты сразу. Игра в "тепло" и "холодно" с завязанными глазами: жанр то, что где-то "спрятано". И все-таки он где-то спрятан? Да, в самой дальней и тайной "комнате" в подсознании артиста. Он отталкивается вполне официально в себе от некоего жанрового ПОСЫЛА, столь же условного, сколь конкретно наше подсознание. Определенно и важно другое: "выбранному" таким вот образом жанру в корне чужда эклектика. Эклектичен модернизм. Это он, как Ясон, сталкивает и ссорит стили, дабы восторжествовал один. Постмодернизм лоялен, он терпим в себе ко всем, самым противоположным, он именно что "полифоничен", но это не полифония философского или парламентского диспута, поскольку предмета "спора" попросту не существует. "Звездное небо надо мной и категорический императив во мне". Постмодернизм чужд агрессивности и самообороны. В нем снята оппозиция Восток-Запад; для него нет разницы между морщинистым лицом ореха и морщинистыми лицами Рембрандта; в нем есть все и на месте, как в хорошей коллекции, и это все уживается и мирно "беседует" друг с другом, как в Раю. "Лев и трепетная лань" в одной повозке жанра. Для меня таким жанром в свое время послужила Ода. В настоящем образцом служит кинематограф Вима Вендерса, из так и не написанной статьи о котором украдены последние две "главки".
ЧТО И КАК
Впрочем, изначально намереваясь рассказать, как я пишу, я понимаю, что как раз этого и не могу. Что может сказать, к примеру, лыжник-слаломщик, почему в тот или иной момент корпус его принимает такой-то угол, а ступня неожиданно вовремя подгибается?.. Что может сказать собака, почему из фистулы у нее каплет сок, и про то, что за нее назвали "условным рефлексом"? Памятник собаке Павлова так же естественен, как памятники поэтам. У них тот же рефлекс и то же "слюноотделение", называемое, правда, "стихами". Возможно, животные даже и большие поэты, так как мыслят исключительно образами, но не могут выразить этого в языке. Хотя устав от самоанализа я уже не берусь сказать, что первично, а что вторично. Это как о сиамских близнецах у Бродского "пьет один, забуревают оба". После же всегда похмелье, значащее оживание в душе даже не совершенных грехов. "Что" и "как" это как в школьных задачах про бассейн с двумя трубами, которые за меня всегда решал мой отец и ответ на которые я решительно позабыл.
ОБРАЗ И ПОДОБИЕ
Могу лишь добавить, что мне совершенно неинтересно проникать шмелем в кантовский бутон предметов и абстракций, опыляя затем перекрестной рифмой свою обманчивую эмпирику; что мысль о вещи мне интересней самой вещи; что воображение интересней любого даже превышающего его явления природы. Так для меня иллюминация и пиротехника празднеств интересней тех же световых эффектов, называющихся восходами и закатами; так же как и косметика на женском лице. Мир внутри дерева, о котором я ничего не знаю, а могу лишь догадываться, мне интересней самого дерева, о котором я знаю все, ибо вижу его каждый день. Может быть, я и не знаю о нем ничего, но оно УЖЕ создано и столько раз перелистано самой создавшей его природой. Так же как заглянув ВНУТРЬ себя мы убедимся, что всякое наше подлинное страдание и самый неосвещенный уголок муки мы тотчас найдем в энциклопедии, называющейся мировой литературой, и в справочном ее томе, называющемся лирикой. Но стоит лишь взглянуть на то же самое ИЗВНЕ или на себя субъект переживания как на объект, и мы ощутим тот прилив интереса, который возникает при чтении приключенческой литературы. Если бы я мог, я написал бы об автономной жизни нерва в тот момент, когда мы нервничаем, о самочувствии зрачка, когда мы смотрим. Такой "взгляд" я и называю эпическим. И так, наверное, смотрит на нас Творец, на свой образ и подобие.
ЯЗЫК И РЕЧЬ
С точки зрения метафоры, в автомобильном двигателе столько же "лошадей", сколько ихв пузырьке пены для ванны. Поэтому я ищу подобий, а не аналогий. Не сравниваю, а ставлю "знак равенства". Аналогии это стрекозиные стеклышки-крылышки профессорского пенсне, все время слетающие с переносицы и зависающие на шнурке "умной" беседы за чашкой чая, явно тяготея к цветку на ее фарфоре. Поэзия "речи" это поэзия беседы, поэзия садовой беседки, которая может идти на любом языке, потому что он для нее подсобен. Главное, не пролить информации, донести ее до губ и до желудка, сказать и ощутить удовлетворение от сказанного. Так или иначе, язык всегда тяготеет к тому, чтобы стать речью, раствориться в высказывании. Но как и все остальное язык интересен для меня своей внутренней автономностью, процессами, напоминающими жизнь клетки, и cтоль же биологически увлекательными. Я люблю созерцание языка как объекта, которой как по волшебству телекинеза вдруг начинает двигаться. Это своего рода языковой буддизм, который поэзия делает деятельным, или, словами Гадамера, когда "играет сама игра, втягивая в себя игроков". Языковая поэзия труднопереводима, в ней слово рождается от слова как образ и подобие, смысл от слова, по принципу деления все той же клетки, и где именно язык является субъектом речи. Я завершаю эти непомерно разросшиеся заметки в Швеции, под ее сине-желтым флагом, вспоминая желто-голубой украинский и в который раз дивясь ТОЧНОЙ рифме СУДЬБЫ. "О, Лучший Из Артистов, мучь, но не оставляй меня Своим вдохновением!" такой молитвой я начинаю каждый божий день и заканчиваю эти строки. Аминь. май 89 июль 90 Москва Лунд
ПОСТ-СКРИПТУМ
Пробежав эти страницы как читатель, я обнаружил, что к их автору приложим ряд претензий. Во-первых, нечего наступать на трудовые мозоли Гегеля, он гений, автор же явно незрел для такого шага, как и вообще в философии. Отсюда расхожее понимание парадокса, которыми несмотря на отповедь пересыпаны все страницы. Хотя автор и оговаривается (а именно так его, видимо, надо понимать), что только художественный образ (он, правда, берет его в узости, называя метафорой) снимает "как рукой" внутреннюю противоречивость любого положения. В этом он, наверное, прав. И ему в оправдание то, что ни одно эссе, сколько я их не прочел, не вывернулось из-под восклицательного пресса парадоксальности, как точка в "!". Жанр есть жанр. Видимо (возвращаясь к Гегелю), автор имел в виду, что любая умственная система не способна расплатиться с вечностью, ибо не знает, какая валюта у той в ходу, и что лишь искусство не отвечает на вопросы, ибо само такой же риторический вопрос, как камень или дерево. Во-вторых, называя творчество "мучителем жизни", автор все время дает нам понять, что оно пробковый пояс: когда жизнь топит, оно выталкивает, заставляя тело искусства всплыть над любым "страданием". В-третьих, говоря об эпическом, автор все время изгоняет себя из его Рая самой индивидуалистической постановкой речи, что заставляет подозревать в нем того же "романтика", но лишь ненавидящего свое лицо в зеркале. В-четвертых, даже это раздвоение "я" на "писатель-читатель" доказывает, что в основании всего лежит дихотомия, чьи ножницы все время стригут звонкие локоны любого высказывания, а поэтому автор, наверное, прав, пиша стихи, а не прозу. |
||