ЛЕНА ОРЕШИНА |
МЕРТВАЯ ЖИЗНЬ |
|
ГЛАВА 2
Яркий свет пытался сжечь его натюрморт. И надкушенное яблоко подставило черные точки, способные прямо сейчас стать жизнью в черной земле, но неуклюжие, задыхающиеся на его картине. Рыжая вошла в комнату и подставила узкую морду пронзительному свету. Фома быстро спрятал яблоко. Его подчинило себе ее дыхание. Оно такое же, как и его собстенное, означавшее жизнь, желание жизни и значит равные на это права. И он подумал, что она, быть может, пусть в какой-то иной форме, чувствует, как птицы сомнения все время выклевывают его волю. Привыкший к одиночеству, он разбрасывал свои чувства везде, даже на улице. А собака признала его сильным и не замеченные слабости гибли в ее присутствии. Закованная в мускулы или железо воли сила всегда не свободна и сама становится клеткой, где в неволе не рождается, взлетающий, чтобы упасть, шум фантазий. Ночь мягкими шагами обошла комнату. Рыжая, подтащив пальто ближе к двери, спала. Безжалостным грубым прожектором осветив холст, Фома рисовал. Радость как звук трубы созывала его чувства в удары кисти, и ночь отламываясь от холста, становилась плотнее и молчаливей. В ее ожидание падали кисти, краска и руки художника.
ГЛАВА 3
Свет, как вор, притворился нищим, попросил немного, а забрал все. И все устроил по-своему, оставив темноту подвалам. Сначала свет был слабым, как больной, и испарина росы покрыла лицо травы. И слабость, теряя рост и черты, разлилась в бесконечности. И весь мир поместился в коробку комнаты. Обычную картонную коробку, в которую не смогла протиснуться кровать. На минуту Фоме показалось, что все это случилось не с рассветом, а с ним самим. Мир, ворвавшись в комнату, жег жарой, и пальмы шершавыми как, мозоли, листьями мучились жаждой. Лев, огромный, огненный, улегся рядом. И ручеек боли где-то далеко внутри успокаивал, как реальность. В это утро всему было суждено расти. И по какому-то закону росла боль и все сжигала огненными, горящими стрелами. Темнота вырвалась из подвалов и затопила яркое пламя боли. Последнее, что услышал Фома, был тихий собачий, привыкший к прощанию, вой. Очнулся Фома от того, что дом был полон людей. Их ноги топтались около его головы какими-то нерасторопными животными. - А я слышу: собачка воет, воет, как будто умер кто, ну и позвонила в ЖЭК, - cкороговоркой информировала его соседка с первого этажа Марья Петровна. Значит, он жив... Усталость закрывала глаза. А шум открывал их снова. - Вы уж болейте себе спокойно, собачку вашу я себе пока заберу, с ней Ванька мой dозиться будет, - как гипноз успокаивала соседка.
-
Рыжик, рыжик, - позвала она, и Рыжая поплелась за ней. Врач была похожа на маленькую девочку, которой разрешили поиграть в вечную игру дочки-матери. Она разыгралась, а о ней все забыли. Острыми гвоздями пальцы надавливали на живот. - Трердый-твердый, - не то зубрила урок, не то ждала подсказки она. Фома вспомнил о картине. Он хотел увидеть, что теперь на ней. - Вернетесь и посмотрите, - неуверенно пообещала белая девочка. Он почти не чувствовал боли, ботинок санитара задел его волосы. Чужие руки бросили на холодную дорогу носилок. Ворчал мелкий дождь.
|
||
гости Кассандриона | вернуться |