записал рудольф котликов, мысли и чувства не мои, да и тело я, признаюсь, одолжил. |
||||
|
||||
рисунок Владимира Солянова |
||||
Академия
|
Я шагаю по горизонтам моей смерти |
|||
Проснись же, приятель, смотри, как проворно пожитки из хижины жизни носильщик судьбы потащил! Хафиз
|
||||
|
||||
Низко сгибаясь, я бежал по шпалам, проползал под темными вагонами, стараясь не попадать в желтые глаза света. Тяжелый топот погони стоял в моих ушах. Одной рукой придерживая прерывистое дыхание, другой я прижимал к вздымающейся груди мешочек с личными вещами: томиком Монтеня, оловянной кружкой и пустой мыльницей. Я вскочил на проходящий товарняк и упал на пол. Мелькали деревянные перроны пригородных станций, огоньки дач, пятна фонарей, обрывки женского смеха и звуки патефонных пластинок. На одном из полустанков паровоз запыхтел, зашипел и остановился. И снова топот погони, и снова я, крадучись, перебегал темные кусочки пространства и прятался в свалках. Когда резкие крики преследователей, вернее, преследовательниц, судя по их голосам, зазвучали совсем рядом, я бросился в кучу помоев и зарылся в ней. Но чутье этих ищеек не обмануть… я прятал глаза от слепящего луча фонаря и то и дело попадал лицом или руками в их жесткие мундиры. Меня грубо поволокли куда-то. Скоро, однако, скрипнула дверь, и они втолкнули меня в тусклое помещение. Я оглянулся: ни окон, ни мебели. Они быстро раздели меня догола, отобрали мой мешочек с личными вещами и полностью обыскали меня. Тощими руками я пытался закрыть стыдные места, но это только усиливало их подозрения. Я исподлобья глядел на этих грубых милиционерш. – Мужчин бы хоть позвали обыскивать!... – выкрикнул я, – да и не женское это дело! – Нет мужчин, на войне они, – пояснила мне старшая, грузная, розовощекая, видимо, офицерша. И не знаю, почему они решили, что я окажу сопротивление, повалили меня и били ремнями по голому и беззащитному телу. Для верности они еще немного потоптали меня сапогами и ушли, прихватив с собой мое сознание. Не знаю, сколько я находился в обмороке, но, когда пришел в себя, увидел, что не на холодном полу все же лежу, видно, сжалились, постелили из старого белья постельку и укрыли исподним. Загремел замок, и мощный свет обрушился на меня, и обрушились на меня злые лица милиционерш. Окружили меня, коленями в лицо упираясь: – Поднимайся, судить тебя будем! С трудом держась за их крепкие ноги, я поднялся и вышел на свет. Раскинулась на косогоре деревенька, и дощатые ее заборы крестили низкое рваное небо. А бревенчатые подслеповатые домики вырастали прямо из лепестков ромашек. Мирно мычали коровы, и казалось, что в застойном этом воздухе не может витать зло и насилие. Невинными глазами осужденного я смотрел на молчаливую толпу женщин, усталых тяжелым крестьянским трудом. Из-под серых домотканных платков выглядывали безразличные лица, и глаза их были вроде не здесь. Старшая милиционерша подошла близко, дыша мне в лицо свежей памятью о черном хлебе с молоком, и полные губы ее змеились перед моими глазами. Она быстро говорила, обдавая меня сверкающими брызгами теплой слюны: – Все бегаешь, будто бегун… а с фронта зачем побег? – Не бежал, – тихо сказал я, – выгнали... отовсюду выгоняли, как помню: из яслей, из садика, школы, из ремесленного… Тугой на мысль я и стрелять не могу... Пощадите меня, тетеньки! Усмехнулись женщины криво, и я выпил горькую чашу унижения: оплевали мне лицо все, кто не поленился, так что не видел я. А потом сквозь тонкую пленку полупрозрачной, трудовой женской слюны я разглядел, как главная револьвер с бедра своего крутого вытянула. Видел еще, как зубы ее в усмешке блеснули, будто солнышко за косогор скатилось, и видел, как две пульки свинцовые она подарила мне: – Возьми, мужичок, ума-разума наберись! Я взял их, да и блеск зубов ее тоже, и улегся в сырой траве отдохнуть перед дорогой. Да не отдохнул. Какие-то подземные толчки бросали меня вперед и назад, но, наконец, я увидел в сумеречном свете извилистой дороги колонну демонстрантов. Спотыкаясь, я поравнялся с ними, выбрал красивого и поспешил с ними, держась за его ногу. Лисий его звали. Он был голый и очень красивый. – Куда мы идем, Лисий? – спрашивал я его. – Темно, – говорил он, глядя вперед. Дорога была сильно изъедена ржавчиной луж и скользкая слизью грязи. Горячие испарения медленно поднимались вверх. У края придорожной канавы лежала старуха, прикрыв жалкими лохмотьями тела свой скарб – дырявый мешок. Похоже, спала она. Лисий подошел осторожно и попробовал вытащить ее пожитки, но она неожиданно вскочила. – Нет! – закричала она звонко. – Куда тебе, – пробовал уговорить ее Лисий, – тяжел он, не дойдешь. Старуха связала мешок жилами рук и снова затихла. – Ну ее, – махнул рукой Лисий. Где-то впереди запели, песню подхватили остальные, и вот уже нехитрая мелодия спаяла нас монолитно. – Свет! Свет! – закричали в передних рядах. Лисий схватил мою руку: – Слышишь, Митрофан, Береника ее звали, запомни. И горячий его шепот начертал в моей памяти образ женщины, друга, невесты, сестры. Белый цвет травы в потоке дня обжег нас своей искрометной радостью. Мы прыгали в траву и обнимались на лету, а трава принимала нас легким ковром. Радость делала нас братьями и сестрами, и я видел, как Лисий обменивался со старухой губами. – Доползла тоже, – думал я без злости. Травянистый белый лужок вывел нас на быструю речку или то было море, только блики играли на воде в звезды. Корабли, путаясь и сплетаясь тонкими мачтами, раскачивались у берега, а на песке лежали женщины, высокие бедра к небесам вздымая. Золотые языки солнца лизали их темную, глубокую обнаженность. Цепляясь за сваленные бревна, мы переправились на тот берег, и только вышли, отряхиваясь от воды, как Лисий уронил глаза в загорающих женщин и неожиданно забил руками, захлебнулся воздухом и упал. Жалко мне его стало, он был красив, как Дионис. Подошел я к женщинам. Они окружили меня, касаясь сосками грудей, и жар их дыхания обжигал меня. Я растерялся, заглянул в мысли и перевел их: – Там Лисий, он лежит. – Лежит, – повторили женщины, теснее сплачиваясь вокруг меня. Донельзя напуганный, я посоветовался с памятью, не видел ли я их когда-то на крутом косогоре жизни. Беспокойство уже душило меня. – Я мореход, – быстро заговорил я, – кормчий из Митилены... Но захлебнулся словами, зажатый их животами, я уже сближался сам с собой, теснее, единым, плоским, и не сразу понял, что я переходил… Долог ли был переход? Не знаю, но, свежий и бодрый, я бежал по раскаленной дороге, и топот погони был где-то далеко, за завесой пыли. Постепенно погоня приближалась. Нестройные отрывистые крики спугивали птиц в застывшем небе, и они падали на землю, словно падающие птицы. Силы покидали меня, они предательски прятались в моих следах, и когда я увидел полуразвалившуюся усыпальницу, я юркнул в темное отверстие. Оригинальные фрески на стене сначала привлекли мое любопытство, но нарастающий грохот погони вогнал меня в урну. Высокие темные урны по бокам каменного ложа, я даже успел заметить мумию. В урне было мягко и удобно, и я был как бы всосан этой мякотью. Но уголок, совсем маленький уголок глаза, я оставил над краем урны и видел, как в усыпальницу вбежал белоглазый нубиец, один из преследователей. Пот стекал с него извилистыми ручейками, и сам он был подобен землетрясению. Он внимательно огляделся вокруг и подошел к мумии. – Нефертити! – закричал он, пораженный. Я же затрясся от восторга: кто бы поверил, где я был. Между тем нубиец бросился к крайней урне (хорошо, не к моей) и начал жадно пожирать содержимое. Раздался крик, должно быть, сама Нефертити закричала от боли – внуренности ее были бережно собраны в урны. Как камень, пущенный из пращи, нубиец бросился к выходу и исчез. Должно быть, вечерело, тонкие полоски света таяли на орнаменте стены. Я ждал ночи; шум погони, наконец, затих, и я попытался выбраться из урны. Но не смог. Делал жалкие попытки, но, втянутый в гущу урны, оказался бессилен. – В погоне ли я, или погоня во мне? Всегда погоня, всегда охота, в жизни нашей погонной, или охотной, мы всегда жертвы, даже когда думаем, что мы охотники. Эти мысли я повторял вслух и мысленно писал их в наступившей темноте. Не знаю, сколько прошло времени и сколько стадий пробега, не считал я, только Нефертити губами зашевелила. Не слышал я и опять не считал страницы времени. Свет слился с ночью в стремительном движении, и услышал я голос царицы: – Все-то ты бегаешь, будто бегун... И в глазах моих поплыли косогоры и потоптанные погонями ромашки… Пока я пытался выпрямить их лепестки, две длинные тени тяжело опустились на меня. Опрокинул голову и двух рыцарей узрел. Были они на одно лицо, и лицо это было мне знакомо. Высокие и красивые, они грубо схватили меня, связали веревкой и потащили за собой. Привычное чувство пути. Гостеприимно раскинулся ковер дороги, но не хотел я пользоваться этим веревочным гостеприимством. Вдали, на косогоре показался монастырь, острыми крышами царапая небо. Старик в черном капюшоне с пергаментным желтым лицом зазвенел ключами. В конце длинного перехода он передал меня с рук на руки настоятельнице. – Возьми, Гросвита, – прозвучал его скрипучий надтреснутый голос, – и пусть Азраил его своими крылами накроет. Гросвита, монахиня с певучим овалом лица и четкой линией губ, я украдкой смотрел в провалы ее глаз, такой волнующей показалась она мне. Но звон засовов, как уходящий звон колокола. В маленькой келье холодного камня я бросился на жесткое ложе и закрыл глаза. Святые со стен слезно смотрели на меня. Не хотел я мыслей, а они стучались и толпились в безмолвии стен, и даже проникли в переднюю моего сознания. Собрал волю и отверг время. Тихий шорох вырвал меня из безвременья. Я подкрался к двери. В узкой щели-глазнице сверкал глаз. Я покрыл его пересохшими губами и с силой втянул в себя. Протяжный стон раздался за дверью. Недолго ждал я. Заскрипели засовы, и те же рыцари с одним знакомым лицом. – Поднимайся, судить тебя будем! Так и не помню я, был суд или не был, знаю, было время, а оно и есть суд. Была погоня, и меня поймали. Вели меня по дремотным улицам востока. Сквозь ажур тонких решеток виднелись букеты бархатных глаз. На площади меня ждал палач в алых шальварах с волосатой грудью. Всего несколько любопытных лениво стояли у помоста, видимо, привыкшие к частым спектаклям. Пока я смотрел на завитки черных волос на груди моего палача, он быстро и умело разобрал меня и взял мою душу. Душа моя, однако, как воздушный невесомый змей, стремительно взвилась, и я воочию увидел гурий, о которых наслышен был сызмальства. Несказанно обрадовался я румяным их лицам и откровенным формам, но только пальцем дотрагивался, как они распадались на части. Пробовал было собрать, да не получилось. Слонялся я без дела, да безделье тоже распадалось. Тогда я уговорил дев этих райских погоню за мной устроить, привычную, родную погоню. Не распалась погоня, поймали меня и втолкнули куда-то в темное. Дверь в обратно не смог найти, и мне показалось, что я сам начинаю распадаться на части, теряться. Только совсем малая часть осталась от меня, когда я ворвался в свет, и грубый голос сказал: – Поднимайся, судить тебя будем! Я вышел на свет. РАСКИНУЛАСЬ НА КОСОГОРЕ ДЕРЕВЕНЬКА, И ДОЩАТЫЕ ЕЕ ЗАБОРЫ КРЕСТИЛИ НИЗКОЕ РВАНОЕ НЕБО. |
||||
на страницу биографии | ||||