АРКАДИЙ РОВНЕР

 

стихи

 

рассказы:

АРМЯНИН ВО ИУДЕЯХ

ГЛОРИЯ

МУКИ ХУДОЖНИКА
ПЕЛЕНАНИЕ ПРЕДКА

ПРОФЕССОР

СЮСЯ

   
 

биографическая справка

   

МУКИ ХУДОЖНИКА

     
 

 

           
 

 

 

Жизнь, как картина, обрамлена рождением и смертью, безмысленным детством и легкомысленной старостью. Ах, детство, детство… Воспоминания детства нам приятны, а почему? Наверное такими же были бы воспоминания старости, если бы было кому их вспомнить. Это время незащищенности и хрупкости, наивных надежд и чистых восторгов. Располагаясь поблизости от границ, эти периоды особенно чутки к тому, что находится за границами жизни, откуда приходим мы и откуда приходят веяния иного, смутные и обнадеживающие. Мы входим в конкретный мир родителей, родственников, друзей, и как бы далеко мы от него позже ни уходили, мы с ним связаны пуповиной рождения, и он остается с ними навсегда. Мы забираем из своего детства радость и цельность, как деньги с банковского счета, забывая, что счет не бесконечен и его нужно постоянно пополнять. А о том, откуда мы пришли, мы быстро забываем. Какие жуткие усилия нужны для того, чтобы об этом помнить, – это знают только художники и святые. Остальным, живущим в своих снах, это и не нужно.

 

Эти или подобные мысли занимали художника Н. в последние дни. Он не был молод, но не был и стар, а находился в том золотом возрасте, когда из-за мудрой жизненной диспозиции честолюбивые ожидания юности начинают сбываться. Он уверенно владел и своим ремеслом, и искусством отношений с людьми и, что немаловажно, с идеологическими шарашками, используя каждое событие, каждую встречу для того, чтобы укреплять свою известность, ограниченную, но достаточную, чтобы слыть тонким стилистом и – зарабатывать достаточно денег. Искусство его было ностальгическим и пророческим в одно и то же время: на его огромных холстах из бесчисленных хаотических мазков складывался особый мир, в котором угадывались и Рубенс, и Бенуа, и Мане, и Татлин, и многие, многие другие – перечислять можно было бы без конца. За этими холстами стоял скорее Поллак, чем Кандинский, и это была импрессионистическая и орнаментальная, а не головная абстракция, написанная для сердца и воображения, а не для одних взыскательных глаз холодных эстетов. Переходя от картины к картине, внимательный ценитель искусства, несколько озадаченный монументальностью холстов, все же успевал сочувственно погрузиться в зыбкий орнамент осенних парков с рдеющей и желтеющей листвой, с контурными гротами, беседками и мраморными изваяниями, и за всем этим были вздох и угадывание и ничего реального – одни только пятна и цветовые штрихи, из которых рядом, на соседних холстах, возникали качающиеся вавилонские башни, гигантские сверхгорода, висящие над черными безднами мосты, пестрые человеческие толпы, многоярусные храмы, невиданные пейзажи и – тут же исчезали, обращаясь в хаотические нагромождения пятен на холстах размерами в 2 на 3, 3 на 5 или еще больше. И все же ценителя не оставляло ощущение вторичности этих полотен и по переживанию, и, собственно, по технике, а главное потому, что от искусства Н. не оставалось в душе ничего, кроме легкого щекотания, которое заканчивалось как только он отходил от картины, а тем более когда за его спиной закрывалась дверь выставочного зала и он выходил в мир инерции и тупости, который реалисты называют реальностью, а буддисты сансарой. Н. и сам знал как неосновательно все, что он делает в живописи, и это знание держало его в состояния зыбкости и неуверенности, однако и эти состояния он умел обращать в инструмент баланса, поворачиваясь к нужным людям, и к женщинам в особенности, свой неуверенной подкупающей сердцевиной. Как в любом художнике, в нем все было запутано и странным образом уживалось: тонкость и вульгарность, искренность и халтура, ремесло и интуиция, беспомощность и нахрап.

Но детство, детство было всегда с ним, он знал его в себе как некое место в груди, как мягкий теплый комок, которому он доверял больше всего на свете – и когда писал свои картины, и когда договаривался с чиновниками, и когда пил с друзьями, и когда целовал женщин. Когда после вернисажей он буквально рушился на кровать с головой, гудящей от выпивки, краснобайства, музыки, стихов и лжи, лжи, лжи во всем, а утром просыпался с молодой силой и ясностью, звенящей во всем его существе – это тоже было за счет детства, вернее, того, что от него оставалось. Он знал, что запасы могут закончиться и торопился жить, писать, любить и устраивать свои вернисажи. “Живи быстро – умри молодым”, – сказал ему его приятель, которого он не видел 30 лет и встретил недавно в гостях у кого-то.

Иногда в него закрадывалась пугающая мысль: какая разница, написал он триста или три тысячи полотен. Он добился относительной известности и на большую не особенно надеялся. Зачем ему напрягаться, он и так уже весь седой. А как это было бы замечательно – утром просыпаться с мыслью о том, что у него нет сегодня никаких дел, что он может смаковать свой завтрак до полудня, а потом гулять, разглядывая тучки и кустики и наслаждаясь всем тем, что он столько уже лет торопливо переплавлял в стильный хаос своих холстов, в новые и новые идеи. Вечером он ходил бы на соседний мост смотреть на тонкие краски заката, на скупые оттенки охры и кадмия в роще за рекой, на силуэты пешеходов на мосту, а потом дома долго пил бы чай с жасмином и слушал музыку Вивальди. И детство оставалось бы в нем теплым и ясным.

Но нет, Н. не мог повернуть поток вспять, слишком дорого было заплачено за его опыт жизни и за построенные им механизмы стабильности. С ранней юности он знал вкус бездомности, он боялся быть выброшенным на улицу, в никуда и в то же время, не отдавая себе отчета, страстно этого хотел. Потому так упорно он старался дружить с влиятельными людьми, городскими и правительственными шарашками, идеологическими и этническими комитетами, отделами культуры. Он создал целую систему, которая держала его на плаву, и это было основной его заботой. Он чувствовал напряжение в плечах, и в кистях рук, которым, казалось, он удерживал свою жизнь от расползания. Однако эта построенная им из кубиков стена держала его своим заложником, и это его давно уже мучило.

У него давно уже умерли все его близкие. С ним остался лишь шестнадцатилетний сын Денис, целиком поглощенный собой, как это и бывает, когда тебе шестнадцать. Уходили его родные по очереди один за другим, превращаясь в вереницы теней, все реже мелькая в его сновидениях, и даже там, в зыбких пространствах его снов, озабоченные чем-то своим, ему непонятным.

 

Сначала ушел отец. Это было лет сорок тому назад. Н. замечал, как становился похожим на своего отца – и внешностью, и характером, – и с каждым годом все больше и больше. Отец его был фантазер и поэт, веселый рассказчик и шутник, любитель женщин, немного легкомысленный, немного бахвал, – господи, как трудно лепить образ отца нелепыми, негодными словами, зная, что все равно ничего не выходит и не выйдет. Слова, как жевательная резинка, только связывают язык, и хочется выплюнуть их и прополоскать после них рот. Но что делать, как остановить поток, как воскресить и его, и себя, залитых солнечным светом под утренним ветерком у газетного киоска  – слабого курносого мальчика в коротких штанишках и папиросой во рту на курортной фотографии, шутливо прикуривающего у склонившегося к нему молодого и стройного отца в сером с иголочки костюме? Увы, только словами, никак больше. Поток времени все унес и не вернет.

Его отцу пришлось много поездить, встречать разных людей, учиться не удивляться их личным и этническим странностям, не ждать от них ничего хорошего, всегда быть готовым ко всему. Пик его жизни пришелся на Большую Войну, и отец сделал все, чтобы в ней не участвовать, не быть ее винтиком и ее жертвой, не отравиться ее идеологиями, омрачившими души людей по обе стороны линии фронта. В отце было столько радости, столько мягкости и добра, что и теперь, сорок лет спустя, Н. не мог понять, как это могло исчезнуть, зачем все это было, если всему этому суждено было быть сожранным равнодушной и беспощадной смертью. Он знал, что в нем было куда меньше жизнелюбия, чем у отца, но зато – уйма идейной шелухи и глупого идеализма в отношении сомнительных дружб, ни одна из которых не оправдалась и не сохранилась сколько-нибудь надолго. Теперь же, то и дело удручаемый плохим самочувствием и зыбкостью жизненного баланса, он еще меньше умел чему-либо радоваться и чего-то действительно хотеть.

Он смог навестить отца за неделю до его смерти: мама вызвала его из Москвы, и он приехал в провинциальный город в родительский дом, живущий в каком-то обмороке и так далеко от всего, чем он тогда интересовался – метафизики и проектов всемирного переустройства. Почти целую неделю он посещал отца в местной больнице, в которой тот даже и не лечился, а просто проводил свои дни в прострации как беспомощный ребенок – отец вряд ли понимал, кто к нему приехал, он ел, пил и мочился бы в штаны, если бы его не водили в  туалет, не снимали с него штаны и не ставили вплотную к писсуару. Он уехал, оставив отца на попечении мамы и сестры, которые, когда отец умер, не сочли нужным входить в новые расходы на его приезд и сообщили ему об этом событии лишь после похорон. Он не был на похоронах отца, и не был на похоронах матери, и это его мучило постоянно.  Отец и мать загораживали его от суровой военной и послевоенной реальности и дали ему то, что могли дать: слепую родительскую любовь и щедрый досуг, которыми он пользовался так беспечно и так небрежно. Они ушли, сделав его вечным должником, не оставив ему никакой возможности с ними рассчитаться. Впрочем, и это было не совсем так, и это его тоже терзало.

Потом он уехал на Запад и жил там совершенно иной жизнью, похожей на одну из версий посмертия, хотя именно там вдали от родных и друзей и сложилось в нем то, что составляло его теперешний актив: безошибочный вкус художника и умение пользоваться им для нужд повседневной жизни – второе всегда шло против первого, обкрадывая его, и тогда место таланта занимали суррогат и симуляция. Запад ожесточил его, но зато сделал точными его реакции, а главное, научил пользоваться обстоятельствами. Оставленных на родине мать и сестру Ларису он жалел, часто писал им, иногда звонил, редко посылал подарки. Две покинутые женщины – одна сыном, другая – мужем и братом – учились жить одни, не ожидая помощи и поддержки, полагаясь на себя, да еще пробуя помочь Вадику, неблагополучному сыну Ларисы.

 

Мать Н. пережила отца на пятнадцать лет и умерла на руках сестры, когда Н. еще жил в Штатах. Узнав об этом из письма Ларисы – письмо шло полторы недели, – он сделал безуспешную попытку вырваться на родину на свежую могилу матери – и вдруг оказался на киносеансе, где шла яркая комедия и удержаться от хохота было невозможно. Несколько раз посреди самозабвенного смеха он с ужасом вспоминал о том, что у него только что умерла мать, но из кинозала он почему-то не ушел, а досмотрел фильм до конца.

Что сказать о его матери? Интуитивная, самоотверженная, трезвая, живущая хозяйством и семейными тревогами, она была самым реальным человеком во всей их семье: всех видела и себя тоже видела без прикрас. Печальна участь реалистов: реальность их бьет сильнее, чем других, и у них нет ничего, кроме этой жуткой голой реальности. Мама видела только то, что есть, и не видела того, что тоже есть и еще больше есть, однако не на поверхности. В Бога он не верила, а тем более во всякую другую чепуху – от суеверий ее эмансипировали газеты и телевизор. Инстинкт самопожертвования детям работал в ней вопреки атеизму. Дитя нового мира, отбросившего всякий духовный опиум, она под конец жизни и вовсе отождествилась с идеологическими штампами умирающей системы и стала их горячей энтузиасткой. Во всем этом был своеобразный идеализм и даже героизм, только никому это было не нужно. Дочери она тоже не могла никак помочь, так как в той уже прочно сидела мамина программа. А потом разразилась чернобыльская катастрофа, и на Крым, где она тогда жила с дочерью, налетели радиоактивные тучи – видимые и невидимые. От невидимых она и скончалась. В больнице сказали: отказало сердце. Ей ведь 82, чего же вы хотите – это вполне естественно.

 

Через десять лет за мамой последовала сестра Лариса. История бедной Ларисы всех ужаснее. Она тоже была идеалисткой, но идеализм ее отдавал фанатизмом и ожесточенностью, чего не было у мамы и папы. Идеалы Ларисы по очереди вертелись вокруг девичьей добродетели, школьных и институтских успехов, семейной преданности и деловой предприимчивости. Эрос был в ней задушен еще в раннем отрочестве раз и навсегда. Она была строгой девушкой и впервые позволила взять себя под руку молодому человеку только в 25 лет, когда закончила университет, конечно же, физико-математическое отделение и, конечно, на все пятерки. Замуж она вышла в 27 лет из-за страха остаться старой девой. Предприимчива она была чрезвычайно, но по мелочам – качество это ей перешло от отца, всю жизнь занимавшегося тем, что сегодня называется бизнесом, в те же времена преследовалось законом. Лариса гордилась своей способностью где-то устроиться, достать билеты туда, куда не мог никто, добыть нужную справку и т.п. Для этих мелких побед она пускалась в авантюры, становилась ловкой и убедительной. После смерти мамы она переплавила охватившую ее скорбь в очередной приступ деловитости: используя связи и сочувствие знакомых к ее горю, сумела совсем недорого соорудить над родительскими могилами мраморный саркофаг. Туда она ездила каждый день и проводила там долгие часы.

Вскоре после замужества она родила сына Вадика, но тут ее брак начал трещать по швам и, наконец, развалился. Муж, которого своей безграничной преданностью и полным отсутствием женского инстинкта она сделала импотентом, ушел от нее к другой и уехал вместе с новой женой заграницу. Вместе с мамой она занялась воспитанием Вадика, но и здесь столкнулась с неудачей. Вадик оказался фантазером и вруном: то говорил в школе, что у него умерла бабушка, то сообщал матери, что учительница сломала себе шею и их класс распустили по домам. Уличенный везде как бессмысленный врун, он начал ездить по городу на троллейбусах, ведя бесконечные разговоры с водителями, скучавшими в своих одиночных кабинках: те слушали его басни, радуясь хоть какому-то развлечению.

Когда подошел призывной возраст, мать и бабушка сдуру решили, что служба в армии дисциплинирует шалопая, и сами отвели его в военкомат. После армии случилось то, чего следовало ожидать: на второй день после демобилизации ошалелый от затянувшейся девственности Вадик влетел в женскую уборную, очевидно для того, чтобы выяснить, наконец, как выглядят женские половые органы. Из туалета его в наручниках вывела милиция и увезла в тюрьму.

Суд признал его вменяемым и приговорил к году заключения за хулиганство. Можно представить себе, каким он вышел из заключения, а также состояние его мамы и бабушки, весь этот год носивших ему передачи. Вскоре после этой истории бабушка скончалась, Лариса же взяла на воспитание сына Вадика Андрюшу, заброшенного и своим бедолагой отцом и гулящей матерью, надеясь, что неудача с воспитанием Вадика – результат его психического нездоровья, Андрея же она воспитает правильно. Кроме того, она не мыслила свою жизнь без героизма и самоотдачи, а после смерти мамы ей стало не для кого жить. Теперь опять появился смысл в ее жизни: она экономила, сдавала комнату жильцам, но покупала все нужное для внука. Андрей оказался туповатым, но не в пример отцу серьезным и старательным мальчиком. Когда он закончил семилетку, Лариса устроила его в техникум учиться на бухгалтера.

К сорока годам (Ларисе было уже 66), сменив два десятка сомнительных служб (обычно сослуживцы его напоследок били, требуя возвращения взятых им чужих денег и товаров), Вадик устроился на работу в охрану и завел роман с начальницей охраны грузной женщиной возраста его матери. Вместе они немного выпивали, читали друг другу стихи, даже что-то сочиняли, ходили покупать обновки для дочери начальницы, вертлявой девчушки, учившейся в каком-то институте. Время от времени он звонил Н. и настойчиво просил у него денег, разные суммы, и всегда просьба его сопровождалось историей какой-нибудь очередной неприятности, в которую он влип. Один раз Н. послал ему денег, но после этого на звонки не реагировал, считая его человеком безответственным, да и Лариса просила денег ему не посылать.

Однажды Лариса, тосковавшая по семейному кругу и, несмотря ни на что, все еще надеявшаяся, что сын ее остепенится – все-таки 40 лет! – решила устроить ему день рождения. Приготовила старательное угощение в духе тех, которые когда-то готовила ее мама, и даже добавила в домашнюю настойку из вишни капельку водки, остававшейся от жильца.

Ночью скорая помощь отвезла всех троих – мать, сына и внука в больницу с диагнозом “острое отравление неизвестным веществом”. Всех разместили в разных палатах. Андрей оказался в реанимационном отделении. Он был очень плох, хуже всех, хотя к вишневой настойке не прикасался. Лариса была в полном сознании, но едва могла двигаться и должна была поднимать пальцами непослушные веки, когда хотела на что-нибудь взглянуть. Вадик зато со всеми в больнице перезнакомился и утром сбежал оттуда к своей подруге-начальнице. Воспользовавшись безначалием в маминой квартире, он привел туда свою подругу, допил с ней настойку, закусил тем, что оставалось от вчерашнего угощения – и вместе с ней был увезен в ту же больницу с новым отравлением.

Затем одна за другой последовали три смерти. Первой ушла Лариса. Судьба пожалела ее, дав ей в последние дни и часы доброго гения и утешителя – бывшего мужа, приехавшего из заграницы с расчетом увезти с собой внука Андрюшу и воспитать его на чужбине, где ему было так одиноко. Беседы с бывшим мужем, несомненно, скрасили ее кончину – все-таки она была не одна: тень несбывшегося счастья витала на двумя стариками.

  Затем стремительно умерла подруга Вадика, начальница охраны и преданная мать вертлявой дочери-студентки, ценительница поэзии и, может быть, несостоявшаяся поэтесса – в анналах истории не сохранилось ни одного ее стихотворения, однако они, несомненно, зафиксированы в тонкой форме акаши-хроники, в которой хранятся все сгоревшие рукописи, ждущие часа быть прочитанными каким-нибудь ясновидящим.

Третьим ушел 16-летний Андрюша. Временами он приходил в себя и беседовал с забегавшим к нему отцом, потом снова каменел, лежал с открытыми глазами и, казалось, все видел, все понимал, но не мог шевельнуть пальцем. В этом состоянии он ушел из жизни в 2 часа пополудни, когда его бабушки уже не было в живых.

Вадик выписался из больницы через неделю с парализованными ногами и ушел на костылях, провожаемый чуть ли не всеми санитарками и сторожами, которых он столько дней развлекал своими историями. Так он и остался калекой.

Н. приезжал к сестре, когда ту положили в больницу, но ненадолго, всего на один день, так как он не мог пропустить важный вернисаж в престижной галерее. Он привез ей конфет, фруктов и денег. Лариса лежала с закрытыми глазами в общей палате на 6 человек, но еще поднималась и сама ходила в туалет. Веки поднимала пальцами и смотрела на брата с любовью. Деньги она попросила его положить ей под матрац, но он все-таки засунул их ей под подушку, считая, что так она легче сможет их доставать, отлучаясь ненадолго. А потом он уехал, надеясь на медленное ее выздоровление и не предполагая рокового исхода.

Второй раз он прилетел через три дня на похороны сестры и внука. Разделил с бывшим мужем Ларисы печальные хлопоты.

 

Смерти, смерти, смерти… Никому – ни отцу, ни матери, ни сестре он не пришел помочь, не был с ними рядом в страшную минуту, ни с кем не попрощался. Может быть, отцу это было не так важно – ведь он никого не узнавал, но мать, но сестра… Ни у кого он не попросил прощения, а ему было за что просить прощения у умирающих. Жаждавшие семейных радостей, семейной любви, они умерли в больничных палатах, на казенных простынях… Мама хотя бы знала, что по ней убивается ее дочь, но Лариса, бедная Лариса…

 

Она приходила к нему вскоре после похорон и молча стояла над его изголовьем. Она не говорила ни слова, но и не нужны были слова. Без слов он знал, что она просит его не оставлять ее несчастного Вадика, помогать ему, чем может. Так просят в подземных переходах безмолвные люди в темном, стоя у стены и опустив лицо. Таким трудно отказать. Так без слов просила его Лариса. Во сне он подумал, что будет помогать Вадику материально и всячески, но до помощи дело так и не дошло. Не до того ему было – все его силы уходили на Анну. Так за восемь лет он ни разу Вадику не помог.

 

Последней ушла Анна, любимая жена и подруга художника. Н. прожил с ней 30 лет, из них 20 – в Нью-Йорке. Она долго болела страшной болезнью, игравшей с ней в прятки. Вроде бы ничего у нее не болело, вроде бы она жила полной жизнью, работала, ездила с мужем в Грецию, в Германию, в Прибалтику, так что Н. на целые месяцы забывал о ее болячке, но опухоль росла и наливалась тяжестью, и вместе рос ее страх, и когда он вышел из повиновения, – время вдруг заторопилось, замелькало и понеслось галопом – остановить его смогла только смерть. 

 

Ее лечил доктор по фамилии Коршун, директор и, кажется, единственный сотрудник таинственного института, который специализировался на подобных болезнях. Институт этот находился на далекой окраине и добираться до него было нелегко. Нужно было долго ехать в метро, потом – на троллейбусе, и еще идти двадцать минут пешком. Там был парк, санаторий и лечебный корпус. “Слушаю вас,” неизменно говорил доктор Коршун, глядя на нее отстраненным взглядом.

Доктор Коршун лечил больных ядами. Нужно было начинать с одной капли по четыре раза в день, и каждый день прибавлять по капле, доводя общую дозу до 180 капель в день. Одновременно он прописывал десятки противоядий. Каждую неделю предлагались новые причудливые наборы настоек и мазей, каждое лекарство добывалось в другом конце города. Кроме того, на Н. легло все домашнее хозяйство и приготовление изощренных домашних снадобий по рецептам доктора Коршуна.

Главные яды вообще невозможно было достать. Сначала Н. искал таинственных травников на каких-то подмосковных базарах, покупал их неизвестно у кого. Позже на ближайшем рынке он нашел киоск, обклеенный рекламами чудодейственных средств, в котором царила жуликоватая женщина с деспотическими манерами. Вокруг ее киоска с утра и до вечера шло невидимое радение – там роились родственники безнадежных больных, ждущих от нее чуда и милости в виде заветного пузырька с таинственной настойкой или мазью, готовые платить за них не торгуясь. Она-то и стала поставщицей ядов для Анны.

В середине января в очередной раз Н. и Анна отправились к доктору Коршуну. Она уже не могла ездить в метро, и супруги взяли машину. Анна лежала на заднем сидении, а когда приехали, с трудом вышла из машины и  присела на корточки. Был яркий солнечный день. Снег скрипел под ногами, когда они медленно шли к лечебному корпусу. Раздевшись, поднялись по лестнице на второй этаж и пошли по длинному коридору, в конце которого был кабинет доктора Коршуна. Обычно он бывал занят с другими пациентами, и приходилось его ждать на диванчике перед кабинетом. На этот раз доктор Коршун стоял в конце коридора и смотрел, как медленно и тяжело, опираясь на руку Н., шла по коридору Анна. Его взгляд сказал им все. Это был последний визит к доктору Коршуну.

 

Безысходность определилась в последние несколько дней. До этого была болезнь и было лечение. Теперь уже ничего нельзя было с ней поделать.

За пять дней до конца Н. проводил у себя дома застолье. Это застолье было необходимым ритуалом общения с нужными людьми. Анна лежала в спальне в темноте и не принимала лекарств, не делала процедур. Кажется, она, наконец, догадалась об их бесполезности. Раньше такого не бывало.

С этого начался обвал. С каждым днем она становилась слабее и уступала болезни. А болезнь наступала. Новый врач, которого друзья посоветовали Н., объявил ему, что надежды нет никакой, и прямо спросил: что мы будем делать? Н. сказал: бороться. Что он мог еще сказать? Врач по всей форме пытался ей помочь, хотя всем было ясно, что его труды бесполезны. Приходили сестры, ставили ей капельницу, сиделки поили ее и меняли ей белье.

Ночи были особенно мучительны. Н. поил ее из ложечки, уговаривал поспать. Она уже не могла говорить. Глаза ее были постоянно закрыты. Он пытался урывками спать и ужасно мучился. Но что значили его мучения рядом с ее. Однажды Н пришел к ней под утро, она лежала неестественно выгнувшись, свесившись над полом, головой почти касаясь ковра. Наконец, она вовсе перестала кого-либо узнавать. Последним сказанным ею перед этим словом было “Позвони”. Н. позвонил ее отцу, ничего не знавшему о болезни дочери – Анна не хотела его беспокоить, – и привез его к Анне. Отец едва стоял на ногах. Анна была без сознания и его не узнала.

И вот наступила последняя ночь. Н. задремал в 3 часа. Сиделка разбудила его без четверти 4: “Идите, с ней что-то происходит”. Н. вошел в комнату и увидел Анну, лежащую на спине с широко раскрытыми глазами. Из ее груди вырывался громкий прерывистый стон. Один, другой, третий, пятый, десятый… И вдруг все замерло. Больше не было ни звука. В Н. все дрожало. Он подошел к постели и указательным пальцем один за другим закрыл ей глаза. Ее веки были легкими и нежными – казалось, он коснулся крыльев двух бабочек. Это был конец.

 

Казалось, вся жизнь Н. была наполнена смертями близких ему людей – теми, кто были частью его и им самим, и ничего другого более серьезного в ней не было. Все, кто составляли его самый тесный круг, ушли от него один за другим. Каждый раз он остро чувствовал свою вину перед ними. Он был с головой в юношеских фантазиях, и у него не достало внимания к умирающему отцу, потерявшему почву под ногами. Он был далеко от матери, он был давно уже далеко от нее, когда подошло ее время. Он не посочувствовал сестре Ларисе, и оставил ее отчаянно биться со своим роком. Никому он не стал опорой, никому не подарил свою заботу и любовь. И с Анной он вел себя честно и самоотверженно, но не мог ее спасти. Теперь Н. сам стоял “на роковой очереди”. Сколько осталось ему самому: три, пять, восемь лет? Он не думал о том, куда ушли его родители, Лариса, Анна, не пытался представить форму их существования, понимал, что этого нельзя постичь человеческим воображением, а тем более умом.

Близкие уходили от него, и вместе с ними должна была уходить из него и его жизнь и умирать части его самого, но странное дело – он продолжал жить и опираться на то, что еще оставалось в нем и с ним рядом. Он находил опору в своем искусстве, которым он занимался теперь не так трепетно и самозабвенно как в молодости – процесс работы над новыми холстами стал  автоматичнее, спокойнее, но оттого еще уверенней и успешнее.

 

Давно уже перед ним маячила заманчивая греза. Где-то в юности он видел картинку: мальчики входили в ворота большого лабиринта и выходили из него с другой стороны согбенными длиннобородыми стариками, но один из них, наиболее предприимчивый и упорный, сумел обмануть судьбу – прорыл подземный тоннель и ушел из лабиринта молодым и полным сил. Н. также мечтал вырыть подземный ход, читал книги об эликсире молодости и философском камне, изучал каббалу и суфизм, древние и современные учения, обещающие освобождение от неумолимого рока. Это началось когда еще был жив его отец и продолжалось по сей день. Ему встретились два учителя, которые еще больше укрепили его в его отчаянных поисках. Первое время он штурмовал небеса, срывался и падал в бездну и опять взбирался на кручи. Казалось, в жизни его не было более важной цели, чем выход на новую высоту, освобождение от грез и мечтаний, окружавших его плотным коконом, к высшим состояниям и к реальности, ключ к которой они в себе таили. Несколько раз он уже выскакивал в эти миры, и сердце его трепетало от страха, что он не сумеет все это сохранить и воплотить на холсте в красках. Позже эти волнения улеглись, вошли в русло его беспокойной жизни.

Позади был период чистки конюшен, пробивания верблюда сквозь игольное ушко, выскакивания из беличьего колеса, когда он вместе с другими всадниками поднимался на холм, откуда виднелась колокольня, и начиналась скачка на колокольню. Когда он съезжал с холма в ущелье, колокольня исчезала. Когда он взбирался на следующий холм, колокольня снова мелькала на горизонте. Так, то теряя, то снова видя далекую цель, он несся большую часть вслепую, руководствуясь одним лишь чутьем, на невидимую колокольню.

Его тревожил вопрос: как он может надеяться на серьезную перемену в себе, если он этой перемены больше всего не желает. Это означало бы отказ от живописи, судьбу посредственности, участь среднего человека. Был ли он занят тем, что средневековые алхимики называли Великой Работой? Мог ли он посвятить этому всего себя? Нет, потому что это бы поглотило его. Он знал, что картине нужно отдать всю свою жизнь без остатка – до, по ходу и после ее написания, со всеми ее переработками. Он не мог писать, если не входил в состояние, подобное трансу и не преодолевал его внутренним усилием. Малейшая заминка, малейшее отвлечение внимания мешали ему сохранить нужный для работы настрой. Если бы ему пришлось отказаться от всех специально создаваемых для работы состояний, тогда ему нечем было бы писать. Исчезли бы все мысли и чувства, которые и составляют подлинную картину. Нет, Н. не мог отдавать себя всего Великой Работе, ведь тогда этой работой занимался бы уже не он, а кто-то другой. Одна его часть стремилась воплотить свои самые важные открытия, а его другая часть сознавала все несовершенство и этих открытий и их воплощения, одна – стремилась к такому близкому и реальному чуду творчества, а другая – тосковала по целостности и глубине, которой ему так не хватало. Со временем эти тревоги отошли. Скачки на колокольню закончились. Всадник замер на верхней точке, но это уже была другая гонка.

   
         

23.03.03

Москва

   
               
  вернуться на страницу поэтов    

вернуться

     
       

на главную

     
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
       

 

     
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
        Аркадий Ровнер. Родился в 1940-м, в Одессе, окончил философский факультет МГУ (1959-1965). В начале 1970-х работал в Институте информации Академии Общественных наук. В 1973 эмигрировал в США; жена Виктория Андреева и сын присоединились к нему в Вашингтоне годом позже. В 1970-х и 1980-х годах учился в докторантуре Колумбийского университета в Нью-Йорке, преподавал в Нью-Йоркском университете и в Новой школе социальных исследований.

С 1977 издавал в Нью-Йорке двуязычный религиозно-философский и литературный журнал "Гнозис" (последний, 12-й, номер вышел в Москве в 2006-м). В 1981-1982 выпустил в Нью-Йорке двуязычную двухтомную "Антологию Гнозиса", собравшую в себе российскую и американскую прозу, поэзию, эссеистику, живопись, графику, фотографию.

Автор книг "Гости из области" (1975 и 1991), "Третья культура" (1996), "Весёлые сумасшедшие" (1997 и 2001), "Школа состояний" (1999), "Будда и Дегтярёв" (1999), "Ход королём" (1999), "Путешествие МУТО по Руси" (2002), "Гурджиев и Успенский" (2002) и других, а также двух вышедших в Москве сборников стихотворений: "Этажи Гадеса" (1992) и "Рим и Лев" (2002). В 2006 году в издательстве "Номос" вышли роман "Небесные селения" и собрание рассказов "Пеленание предка".
     
               
       

вернуться

     
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
Сайт управляется системой uCoz