АРКАДИЙ РОВНЕР

 

стихи

 

рассказы:

АРМЯНИН ВО ИУДЕЯХ

ГЛОРИЯ

МУКИ ХУДОЖНИКА
ПЕЛЕНАНИЕ ПРЕДКА

ПРОФЕССОР

СЮСЯ

   
 

биографическая справка

   

ПРОФЕССОР

     
 

 

           
 

ПРОФЕССОР

ЖЕНА ПРОФЕССОРА

БАШНЯ

ПРИЯТЕЛЬ ПРОФЕССОРА

ДРЕВО ЖИЗНИ

ВЫЗОВ КАВЕЛА

НОВЫЙ ОГОНЬ НА ЛЁМНОСЕ

ТРИУМФАЛЬНАЯ АРКА

 

 

ПРОФЕССОР


          В одно из ослепительных нью-йоркских утр, когда солнце не вдавливает тебя в асфальт и не помрачает твой мозг непереносимой лаской, а просто по-человечески интересуется, как ты там живешь и о чем думаешь, когда ты дышишь и не задыхаешься, и вокруг тебя дышит и шевелится не кондиционированная, а осенняя прохлада, в одно из таких необыкновенных утр и даже не очень рано, а эдак поближе к полудню из подъезда шестиэтажного кирпичного дома выскочил взъерошенный профессор с клеенчатым портфелем.
        Ослепленный переходом из темени в свет, профессор зажмурился, выдал витиеватую сентенцию на непонятном языке, подкрепив ее взмахом трепаного портфеля. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что его никто не слышал, профессор перебежал улицу под круглым носом оторопевшего от его наглости "фольксвагена" и, двинув кулаком по огромной квадратной кнопке с изображенной на ней инвалидной коляской (отчего дверь нехотя раздвинулась), юркнул в дом лжевенецианской архитектуры если судить по арчатым окнам и мозаичной отделке тридцатых этажей. Но задирать голову и рассматривать окна и мозаику он не стал, так как опаздывал на лекцию.
          Вступив в Главное (главное только по названию) здание университета, профессор пошел по коридору ленивой походкой и с отстраненным лицом, на котором теперь было нечто загадочное и высокомерное. Теперь перед нами ступал не тот издерганный человек неопределенного возраста и статуса, каким он смотрелся на улице, а ироничный и даже задиристый профессоришка с апломбом и уверенными манерами.
          Через минуту он уже был зажат рюкзаками студентов, а пневматический лифт поднимал его перехватывающими дыхание взлетами на шестнадцатый этаж, хотя ему нужен был пятнадцатый, но лифт останавливался только на четных. Выручала узкая коленчатая лестница, по которой муравьиной цепочкой вверх и вниз сновали студенты.

Попетляв угловатым коридором со множеством открытых и закрытых дверей, он вошел в нужный класс. Бросив на стол портфель, профессор деловито направился к окну, чтобы проверить, на месте ли расцвеченный осенью треугольник соседнего сквера и псевдоготический мост над Восточной рекой, к которым он, впрочем, не питал никаких чувств. После этого он повернулся к студентам.

По правде говоря, только очень условно можно было назвать нашего профессора профессором. Прежде всего, у него не было всех необходимых ученых степеней (хотя не исключено, что он
являлся обладателем нескольких более высоких, но к делу не относящихся). Кроме того, он был .хронически без работы профессорство его было, так сказать, спорадическим и подменным. Его звали читать заковыристые курсы и звонили, как правило, за день до занятий, когда штатный преподаватель скоропалительно улетал на престижную конференцию в Борнео или ломал себе шею в снежных горах Ново-Скотии. Нельзя было назвать его и человеком без определенных занятий. У него было постоянное занятие, и даже два: он самозабвенно боролся с глобальными магами и честно, хотя и безуспешно стремился сводить концы с концами. Маги, в свою очередь, отравляли его жизнь постоянным безденежьем и бесконечными заботами.

В ранней молодости профессор, естественно, не был профессором, и те, чей взгляд задерживался на его неспортивной тощей фигуре и нежного цвета лице с эротической (или поэтической) влагой во взоре, пребывали в полной неопределенности относительно его будущего. Глядя на его тогда еще аморфные черты слегка вздернутый нос, кукольные губы, близорукие глаза и вовсе не волевой подбородок, они затруднялись предсказать ему славу или безвестность, богатство или пауперизм, многоженство или холостячество. В результате нескольких актов самовредительства на разных этапах жизни кармических и потому комических, то есть вполне невинных, профессор сам недвусмысленно ответил на эти вопросы.

Долгое время он не отдавал себе отчета в том, до какой степени маги овладели ситуацией, как отравлен ими воздух наших мыслей и язык чувств. Разобравшись, он не ужаснулся, а принял защитные меры, отвергнув их посягательства и отгородившись от их влияний. В ответ маги перешли к прямому наступлению. Сначала они попытались навязать ему яд полезных тривиальностей угрюмый набор безошибочно попадающих в десятку стереотипов, затем замуровать его плотной и звуконепроницаемой стеной его исключительности. Теперь они готовились выставить его из старого университетского дома того самого, где он жил вот уже десять лет и из которого только что выскочил, опаздывая к студентам.

Но профессора было нелегко сбить с толку. Профессор знал то, что тщательно скрывали маги и чего не знали его студенты чего они не могли и не хотели знать по самой своей природе. Он знал, что человечество потерпело кораблекрушение (утопленники этого не заметили) и что спасти его нельзя. Он также знал, что люди сделаны из разных металлов и потому неравноценны. Студентам же было внушено, что они живут в великую эпоху всеобщего равенства и прогресса. Смешно говорить жертвам внушений о том, что они заколдованы, они не поверят. И потому, сводя лучистую силу в острую морщину надглазья, профессор легко дирижировал студентами, которые собрались под его крыло и ждали ею милостей. Он постоянно озадачивал их своими странностями, которыми, кстати, и был знаменит.

Замечено, что есть нечто общее между людьми и музыкальными инструментами. В изгибах, в пропорциях, в общем строении тел и инструментов есть поразительное глубокое сходство. Было что-то деревянное и струнное в сидящих перед профессором студентах. Контурами, наклонами и полировкой поверхностей они напоминали альты, виолончели и контрабасы, с той только разницей, что струны у них были не снаружи, а внутри. Было среди них несколько старинных, вышедших из употребления и забывших свое назначение инструментов виола да гамба, виола даморе, ребека, редеба и виолона, но профессора интересовала не родословная студентов, а их собственные качества.

Оглядев студентов, профессор остановил безошибочный взгляд на двух фигурах худощавом растрепанном юноше с острым кадыком и одутловатой девице в черном длиннополом пальто. Что выделяло их из сидящих перед ним студентов, было непросто определить с первого взгляда. В них не было ни внешней броскости, ни притворной заинтересованности всего, чем нравятся профессорам их любимчики. Зато была в них та редкая восприимчивость к властным инвакациям духа и способность отзываться на них глубокими пластами своего бытия то, что отличает оригинал от фабричной поделки.

Отобрав двоих, профессор забыл обо всех остальных они просто перестали существовать: сидели, как мебель, тускло поблескивая глянцами граней.

Он подозвал тощего студента с торчащим вихром и кадыком и поставил его в проходе между столами. Студент стоял в той позе, в которой его поставил профессор: запрокинув наклоненную голову, как бы к чему-то прислушиваясь. Между тем профессор открыл портфель, вытащил из него лохматый и обгорелый смычок и, с профессиональной деловитостью прислонив к плечу негнущееся тело студента, начал быстро водить по нему смычком, перебирая при этом где-то высоко пальцами левой руки. Раздался надтреснутый, надрывный, надломленный звук, похожий одновременно на мычание и дребезжание, причем непонятно было, откуда этот звук происходил. В нем было что-то от воплей недочеловека, тщащегося прорвать преграду, отделяющую его от мира осмысленных слов и эмоций.

Это была импровизация, построенная на борьбе с хрипами и стонами, на нежелании уступить им, но и на нежелании их избежать и спрятаться за надежные, испытанные глиссандо. Чем больше он бился над инструментом, встряхивая его и пытаясь выжать из него квинту, тем более ясным становилось чувство болезненной перетянутости струн, от которой звук выходил холодным и резким.

Оставив смычок, профессор обвел мутным взглядом аудиторию, как бы что-то припоминая, одутловатая девушка вышла навстречу его взгляду. Молодой человек, оставленный в чехле у стены, засунув руки в карманы, безучастно насвистывал что-то невнятное.

Она стояла перед профессором, стройная и ладно сбитая, но это было лишь видимостью, потому что тело ее, несущее в себе редкий дар внимания и понимания, было как бы не ее, а взятое взаймы. Профессор провел по ней смычком. Раздался глубокий вздох и послышались всплески арпеджио. Профессор играл, горячась, как бы споря и отстаивая гармонии и смыслы, от которых он был готов минутой спустя отказаться. Виолончель вздрагивала под смычком и пальцами, перебиравшими струны, издавала густой пронзительный стон, который взвивался и стремительно головокружительно падал. Казалось, звук этот, приближаясь к каким-то страшным пределам, касался сфер пока еще безымянных и описывал немыслимые контуры форм перед тем, как беспомощно и бессильно опасть, кануть в пропасть и снова начинать восхождение.

Но почему так беспомощен звук, пытающийся передать новый, еще неизвестный смысл? мучительно пробовала понять виолончель. Или, может быть, это и есть самая страшная адская пытка оставленности? Почему нужно пробовать выразить то, что выразить невозможно? Зачем музыка, которую мы в себе не слышим? Чем это кончится? Куда это ведет? На эти вопросы, наверное, нет ответов на человеческом языке, а те, которые есть, неинтересны.

Между тем зазвенел звонок, возвещающий конец лекций, и студенты шумно и торопливо повскакивали со своих мест и растворились в коридоре. Только двое остались в аудитории юноша-контрабас с острым кадыком и шершавой шевелюрой и девушка-виолончель, закидывавшая теперь профессора бесчисленными вопросами. Они сидели за профессорским столом, наклонив головы и разговаривая шепотом, как бы опасаясь подслушиваний и подглядов.

Значит, не все безнадежно и не все еще потеряно? говорила девушка в накинутом на плечи черном длиннополом пальто, с робкой и жадной надеждой глядя на спокойно отстраненную фигуру профессора.

Значит, могут еще жить звуки, которые казались навсегда похороненными. Есть шанс у музыки и силы, способные одолеть мару! Профессор, не отвечая, стоял у окна и смотрел на псевдоготический мост над Восточной рекой и на небо над ним с бездумным облачным закрутом. Спохватившись, взял со стола портфель и заторопился к лестнице, к лифту. Студент и студентка трусили за ним, пробуя догнать и заглянуть в лицо, которое замкнулось в слепую гримасу. Выскочили на слепящую улицу: впереди профессор, сзади недоуменно взволнованные неофиты. Взмахнув портфелем, профессор скрылся в каменной крепости подъезда, оставив на пустой улице растерянно преданные души.

В подъезде он выудил из кармана маленький ключ и, повертев им в замочной скважине, достал из стены с пронумерованными почтовыми дверцами длинный оранжевый конверт. Разорвав, прочитал. Это была компьютерная раскладка его судьбы на ближайшие месяцы бесплатная услуга одной из астрологических фирм, заманивающей таким образом клиентов. Гороскоп предсказывал ему болезни, бездомность, безденежье, изматывающие напряжения и труды, дальний путь и провалы надежд и ожиданий. Профессор спокойно улыбнулся. Компьютер явно пересолил, однако профессор с готовностью принял предложенную схему. Он принял бы без колебаний и радужное будущее. Для него давно уже только то имело значение, что ему самому удалось озвучить. Все навязанное ему извне несло для него печать неподлинности и случайности.


ЖЕНА ПРОФЕССОРА


          Жена профессора, рыхлая и болезненная, с густо навощенным лицом, остро стеснялась своего тела и грима, тушевалась в присутствии людей, радостно уступая мужу инициативу общения. В ответ на вопросы, прямо к ней обращенные, она либо кивала на профессора он мол, ответит, либо отвечала стыдливой улыбкой и тотчас же убегала на кухню за пепельницей или стаканом. Если же собеседнику до зарезу нужно было с ней поговорить, бедняга тут же проваливался в нее по причине видимого отсутствия у нее привычной душевной упругости.

Не странно ли, что при этом самого профессора она легко держала в руках, вынуждая его уступать ей во всем, оставляя за ним свободу только в области умозрительной там, где ни она, ни кто другой не могли его настигнуть. Он же больше всего ценил ее за ум, лунный, флюоресцентный, со стороны неприметный.

Нередко с утра какая-нибудь несчастная мысль, обида на мужа или огорчение по поводу ее собственного промаха заставляли ее дуться на него целый день. Тогда он ходил за ней робкой тенью, заглядывая ей в глаза, уговаривая легче относиться к жизни. Бывало, только к вечеру ему удавалось ее успокоить, и тогда они пили чай с муравьиными личинками и гуляли по угрюмым улочкам даунтауна.

Она ухитрялась соединять в себе страсть к чистоте и порядку при полной неспособности их поддерживать. Она готовила безвкусную еду, так как продукты с ней не дружили, отказываясь соединяться во что-либо привлекательное.

Болезни и болячки не оставляли профессора и его жену. Под мышками у профессора жили шелковичные черви, и сколько он ни пытался их выкурить, все было напрасно. Зато они пряли ему шелковую пряжу, которую он продавал мануфактурщику с соседней улицы, тот ткал из нее голубой шелк и шил модные блузы. Бедра у профессора постоянно гноились, распространяя острый запах сыра горгонзолы. Бедренные и берцовые кости грозились выскочить из тазовых и коленных суставов, которые резко скрипели при каждом его шаге. Жена его постоянно чихала резко, громко, удивленно. У нее была своя чертова дюжина болячек, о которых она отказывалась что-либо знать. Из суеверия, а также из экономии, она не ходила к врачам, предпочитая им китайского знахаря со здоровым идиотическим лицом.

Квартира профессора была завалена всевозможным хламом: жена была физически неспособна расставаться со сломанными, изношенными или просто бесполезными вещами. Этому можно было найти объяснение: новые вещи в квартире профессора почти никогда не появлялись. Кроме того, вещи обнаруживали себя в самых неожиданных местах. Например, в кухонном шкафу много лет подряд хранился похожий на мяч резиновый телефонный аппарат итальянского производства, которым не пользовались по той простой причине, что он не работал. Зато мешочек с японскими водорослями почему-то хранился на письменном столе профессора. Что касается книг и бумаг, то они были повсюду: на диванах, на шкафах, на подоконниках, в уборной. Никто и не пробовал с ними совладать и они ни с кем не считались. Вообще вещи в доме были предоставлены сами себе и жили своей собственной жизнью: их не тревожили, и, когда они прятались, их не искали, а ждали, когда они сами появятся.

Два шершавых мышиного цвета дивана в гостиной внимательно глядели друг на дружку и на нередких посетителей профессора в частые прорехи своих обшивок. Над одним из них висела застекленная гравюра: пустое яркооранжевое небо, подпираемое небоскребами и прижатое звучным именем художника TUTEUR. А за профессорским окном небо было загорожено грязной стеной с серыми подтеками. За этой стеной находилось нечто гудящее, рокочущее и пульсирующее, сотрясающее землю и робкие души соседей, днем и ночью испускающее ядовитые химические запахи фабрика по производству ядов от тараканов. Однако когда соседей спрашивали о том, что же все-таки происходит за стеной, они отказывались понимать, о чем шла речь. "Какая еще стена? Какой такой рокот? Вы, кажется, сказали: окорокот? Какой там еще окорок?" невнятно бормотали они, удаляясь в свои квартиры, оставляя вместо себя легкое облачко недоумения и страха. Вообще в этом городе существовал строгий регламент на темы для разговоров. Говорить можно было только о том, что само собой разумелось, но не больше того. Не дай вам Бог заговорить с соседом о чемто сомнительном и не общеизвестном с вами немедленно прекратят знакомство и пустят о вас опасный слушок.

Кроме профессора и его жены в квартире жили тараканы, мыши и призраки. Последние выглядывали изо всех углов. Кухня и уборная буквально кишели ими. Во время визитов и дружеских возлияний призраки в причудливых костюмах нередко вбегали в гостиную и, в расчете на свою неуловимость, пробегали ее по диагонали. Из щелей выходили толпы задумчивых тараканов и длинными процессиями вышагивали по стенам. Умненькие круглые глазки мышей осторожно выглядывали из-под диванов и прятались, напуганные голосами спорщиков.

В квартире профессора происходило множество необычных вещей. Время от времени пространство в гостиной бугрилось, и его приходилось сдерживать сложной системой распоров и подпорок. Стены выгибались, щетинились, покрывались трещинами причудливых узоров. Книжные стеллажи скрипели и кренились, рассыпая по полу бумажно-картонную слюду. Потолки в комнатах провисали так низко, что местами касались бы пола, не встреть они на пути противостоящие им поверхности столов, шкафов и прочей мебели. Потом все вдруг успокаивалось и возвращалось в обычный будничный вид, так что трудно было даже предположить, что здесь происходило минутой раньше. Способность этой квартиры преображаться и менять обличья была поистине феноменальной. Это обнаружилось однажды, когда профессора навестили растревоженные студентка и студент, твердо решившие разгадать профессорскую загадку.

Они пришли, почтительно потоптались в прихожей, любопытствуя, что их ждет дальше. Профессор, впустив их, попросил подождать и растворился в квартире. Ждали, осматривались, искали, чем себя занять. Прихожая была пустая, на стенах ничего не висело. Подождав с полчаса, заглянули в гостиную, но там никого не обнаружили. Вошли, походили среди стеллажей и драных диванов, разглядывали щели, заглядывали в немытые окна. Постепенно смелея, пошли по коридору, приоткрывая все двери по пути. Большинство дверей никуда не вело, нигде не было ни души. Так и ушли, не дождавшись профессора, не найдя никого и не удовлетворив любопытства. Квартира показалась им необитаемым островом и пустыней Гоби одновременно.

А между тем именно в этом пространстве между дырявыми диванами, подпорами, распорами, разрушенными стеллажами и своенравной мебелью профессору ежедневно приходилось принимать многочисленных посетителей. Жена угощала их подгоревшими и в то же время недоваренными ужами, они грызли их не морщась, ища, чем бы еще подкрепиться. Приходили работать две секретарши и, не обращая внимания на хозяев, вели интенсивную творческую жизнь: звонили кавалерам, пили пиво и решали кроссворды. Иногда они приходили вместе с молодыми людьми и тогда работа окончательно замирала. Секретарши несли с собой гамму производственных настроений, из коих доминирующим было раздражение на профессора и его жену. Они думали: все люди равны и у каждого есть неотторжимые права, как то: право на секс, спорт и культурный отдых. Почему же им приходится ишачить на профессора, а не наоборот. А посетители думали: ишь, жук, устроился с секретаршами.

Между тем жизнь шла своим чередом... С непреложностью смены дней, ночей и времен года возникали новые трудности и болезни, которые профессор отодвигал и шел дальше. Непрерывным потоком шли визитеры, каждый со своим планом спасения космоса. Их учтиво выслушивали и угощали традиционным блюдом из недоваренных и пережаренных ужей, а если была фасоль, то и фасолью в придачу. Выходили последние деньги и все никак не могли выйти. Из щелей и углов назойливо выглядывали бесчисленные блестящие четвертаки (а может быть, это были мышиные глазки?), а забытые во втором ряду вешалок старые куртки и пальто таили в себе таинственные сокровища бесчисленных заначек: медь, серебро, редко мелкие бумажки. То-то бывал праздник, когда профессор обнаруживал в кармане старых штанов хрустящие ассигнации. Дважды он находил и дважды терял неболыпие суммы денег, так что в среднем он и судьба играли на равных..

Теперь (профессор, между тем, успел войти в свою полутемную квартиру и удобно расположиться в потрепанном вельветовом кресле у окна с пачкой сигарет и пепельницей на коленях) нам предстоит сделать еще несколько разоблачений (разоблачения навязчивый авторский прием), первое из которых состоит в том, что профессор был вовсе не человеком мысли, а сердечных движений и умственных созерцаний. Второе профессор не был профессором, он был метафизическим авантюристом. Последнее нуждается в разъяснении. Утверждение это означает не простую неразборчивость в средствах для достижения трансцендентной цели или, скажем, безумную изобретательность и ловкость так можно было бы подумать о нем со стороны. Речь идет о совершенно иной реальности. В центре ее "то – не знаю что”, нечто уму неподвластное и мыслям непричастное, оплотневающее при нужде, принимающее разнообразные формы и исчезающее без следа для всех, но не для профессора, ни на минуту не теряющего е г о это нечто из виду. Вот оно появилось на границе постижения в виде боли или, скажем, музыки. Потрогайте музыку, лизните боль. Или сведите их к простым составляющим, разберите их, как часы или механическую игрушку.
Профессор (оставим за ним это насмешливое прозвище, которое каждый раз будет напоминать нам о том, что он выдает себя за нечто иное) о т т у д а испытывал природу вещей, их непосредственную фактуру и "такость". Он вслушивался также и в себя, но не для того, чтобы выкопать какую-то глубокую тайну, нет, его интересовали и в себе, и в других самые простые вещи: жест, форма, ткань мысли.

Строил он из всего этого философскую систему? Нет. Стремился ли он исправить мир? Да нет же. Чего же он тогда, простите, добивался?
Здесь нам нужно прервать нашу диссертацию, потому что в коридоре снаружи отшваркнулась дверца лифта и в двери повернулся ключ. Возникло подслеповатое лицо жены, радостно озабоченное в панцире грима.

Ау!

И тут же следом:

Ой!

Возглас жены, очевидно, относился к треску упавшей с потолка балки. Не растерявшись, профессор отодрал от стены планку и сунул ее в образовавшуюся в потолке щель. Щель не заткнул, но и не оставил без внимания. После чего он вернулся в видавшее виды вельветовое кресло. А жена осталась немой статуей с разведенными руками, как городничий в известной сцене "Ревизора".

 

БАШНЯ


       Когда появлялся чай, за маленьким столиком из куска белого мрамора их оказывалось трое. Третьим всегда был профессорский приятель Серж, которого в этом доме жаловали за его радикальные идеи относительно насекомых. Тараканы это знали и при нем ни-ни-ни, не появлялись.

Сидели, покуривали, распивали чаи. Ждали конца времени и новых побегов. В углу нетерпеливо поерзывали привидения Ликурга, Нумы и господина Гурджиева в ожидании, когда на них обратят внимание. Серж развивал свою idее fixe.

Вбивались клинья, утрамбовывалась почва, выкуривался гнилой воздух века. По квартире разливалась густая бархатная барака. Архангел Гавриил иронически посматривал на них из электрической лампочки. Ангелы в кружевах порхали над пепельницей. Мыши в крахмальных фартучках прогуливались по прихожей.

Профессор заряжался синей дугой ментального вольтажа, которую излучал Серж, преобразуя ее в аподионисийское празднество. Жена профессора незаметными внутренними пассами поддерживала напряжение. Тонко владея искусством майевтики, она толкала мысль, поддерживала ее неуверенный взлет, когда та в нерешительности зависала над мраморным столиком, и в нужный момент точным толчком взвивала ее в сизую от сигаретного дыма вертикаль.

3 чашках стыл чай, в пепельнице дотлевали сигареты. За окнами, за слепой серой стеной крутился компактный диск времени: там истаивал синтетический век. На видиках крошилась Россия и объединялась Европа, гнил и восставал из пепла Восток. В Вашингтоне (округ Колумбия) улыбались жизнерадостные президенты, в Лхассе и Кенджаге сонные ламы. Израиль то отдавал арабам заиорданские земли, то забирал их назад. На окраинах земли как по нотам разыгрывались локальные войны. В Манхаттэне осыпались небоскребы, покрывая вулканический остров пылью и трухой. Из пыли пробивалась молодая буйная зелень: чертополох, пальмы и папоротники. Остров опять покрывался девственными лесами, аборигены забрасывали друг друга стрелами и плясали под барабаны. Цвел и благоухал кокосами Новый Свет.

Вопреки проискам старых врагов профессора глобальных магов над мраморным столиком из густого табачного дыма возникала Башня Нового Смысла и Оправдания Творца. Там, где профессор сдавал, подхватывала инициативу жена, там, где не вытягивала она, включался с новыми силами вдохновленный ими приятель. Ликург и Нума обживали импровизированные портики по углам гостиной, а лысый господин Гурджиев поднимал высокий кавказский тост за совершенных идиотов и за слепую зрячесть их побуждений.

Расступался потолок, раздвигалась плоская крыша с желобами и водонапорными баками, и трое друзей над домом, над кварталом, над городом с крыла Башни бесстрашно оглядывали город, страну, эпоху. Башня приобретала новые рискованные очертания, тонущие в головокружительной глубине неба. Тем временем в тайных подземных лабиринтах выковывалась новая раса вождей, готовая идти в мир и нести ему новый смысл.

Незаметно подкралась полночь. В этот неверный час, когда ненадолго затихли бушующие в городе страсти и слегка померк буйный дух властолюбия и стяжательства, профессор и его жена вышли погулять. Проводили Сержа, постояли, пытаясь договорить то, что не успели дома. Пошли вдоль Восточного Бродвея в сторону Чайнатауна, мимо улиц Принца, Весны, Метлы, Великой, Ректора, Канала... Повернули назад по Зеленой улице.

Ооом... как бы про себя задумчиво произнес профессор.

Ах! вздохнула жена.

Рам-м-м... возразил профессор.

М-м-м, подтвердила жена.

М-м-му, заключил профессор.

И ветер с Хадсона ответил ему: у-у-у-ух!

Шел пять тысяч семьсот пятидесятый год иудейской юги.


ПРИЯТЕЛЬ ПРОФЕССОРА


    Блажен, кто посетил сей мир, блажен, кто смолоду был молод, блаженны нищие духом, блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, блажен тот, у кого есть приятель. У такого человека мысль не бьется о решетку тюрьмы и душа не скулит от тоски по необычайному. Такому не страшны колониальные весны и лета, бес полудня и солнце полуночи.

Кряжистый, жовиальный, с большим золотым зубом и вечной жевательной резинкой, которую он жадно ел плотоядным ртом, приятель профессора был для него прямым, но ненадежным заземлением. И дело вовсе не в том, что профессор неплотно стоял на земле или что жена не была для него достойной опорой, а в том, что профессор ходил не по той земле, по какой всем нам положено ходить, а по заповедной земле просветленных архатов, хотя одновременно он сидел в вельветовом кресле и лежал на диване.

Сколько раз знающие люди напоминали невеждам, что существует не одна земля и не одно небо. Твердь и прах сопрягаются и распрягаются так, что то, что для одних твердь, для других прах и прах праха. Перед Богом все прах, но между собой профессор и его приятель прекрасно знали некоторые вещи.

Брахманом профессора был профессор. Он был тысячеруким и тысяченогим Пурушей, он был Брамой, вдыхающим и выдыхающим миры, но он был и Вишну, возлежащим на диване (он же Млечный Океан Бесконечной Жизни), а цветок лотоса лез у него вверх из пупка, и на цветке восседал другой, маленький профессор. В этом состоянии профессор обладал абсолютным могуществом, верховным господством и прочими подобными атрибутами, и здесь его приятель и не он один с ним не спорил. Но обладание атрибутами есть иллюзия, которой чистый Брахман – профессор оставался чужд и в коей не нуждался. Он не нуждался в расширении, в вытеснении, в привлечении сторонников. Он не зависел ни от жены, ни от приятеля, ни тем более от исследователей. Профессор зависел только от полутора чашек утреннего кофе, без коих он с трудом возвращался в круг сансары.

Центром внимания профессорского приятеля был Вавилон, вернее его завиральная архитектура. Еще точнее внимание Сержа было поглощено одной вавилонской конструкцией, символической и грандиозной в одно и то же время. Жажда осуществить в настоящем то, что из-за лингвистических распрей не удалось вавилонянам пять тысячелетий назад, обуревала его все неотступнее, так что временами он достигал частичной или полной, хотя и кратковременной, визуализации (читай: профанации) объекта желаний. Серж стремился озвучить некое тайное имя, найти ключ, которым открываются всяческие двери. Препятствовало ему лишь то, что это не было его судьбой.

Но профессор с ним не спорил. Профессор не пенял ему за азартный интерес к актуальности и, угощая его традиционными ужами и пивом, рассказывал о правилах школьной работы. Профессор ходил по потолку, наглядно демонстрируя преимущества школы. Серж цедил янтарнокаменноугольное пиво (сравнение Сержа) и наводил разговор на недавний опыт повторения вавилонской затеи в самом центре Европы. Тоже, кстати, неудачный. Отчаянный рывок группки ли героев, кучки ли негодяев? Что-то не сработало. Вопрос: в чем же был просчет? Сгорая от жажды немедленных действий, Серж буквально толкал профессора на очередной отчаянный эксперимент в этом направлении.

Заметив Сержево нетерпение, профессор уселся в простенке между окнами и поглядел на свой затылок. Брезжило открытие, способное поставить на ноги стоящий на голове мир. Профессор лучился. Однако Серж уже соскочил на заговоры, бассейны и одалисок, купающихся в розовых лепестках, а профессор прилег на диван (читай: в Млечный Океан Бесконечной Жизни), оставив Сержа наедине с одалисками.

В главном между ними царило полное согласие. Серж требовал от профессора действий, и профессор был готов. Предстояло еще раз опробовать вавилонский проект в ситуации, куда более накрененной, чем пять тысячелетий тому назад. Предстояло строить не на камне и даже не на песке, а на киселе. Не было кирпичей, и нужно было начать с их изготовления. Не было цемента и даже клея для их скрепления. Кроме того, предстояло начать новое летосчисление, учредить новый календарь, в очередной раз отменив старый.

Сидя в кресле, профессор радостно пошел навстречу Сержу. Вышагивая по стенам и потолку, профессор одновременно лежал на диване. Стены тщетно пытались сдержать распирающие их энергии, в то время как центробежные силы стремились выдавить потолок, который, тяжело дыша, поднимался и опускался. Рывок, другой, и квартира снова скукоживалась, балансируя на шатких подпорах и распорах.

Серж и профессор расходились насчет методов обращения с живым материалом. Серж предлагал немедленно очистить квартиру от короедов. Он утверждал, что порча идет от этих насекомых. После этого он намеревался начать изготовление кирпичей для грандиозной постройки. Но у Сержа был свой завиток насчет воинской солидарности. Он напоминал о том, что армии всегда владели миром. Профессор был против крутых виражей и предпочитал метод культивации и отбора, указывая Сержу на то, что империи Будды и Христа оказывались прочнее и устойчивее империй Александра и Артаксеркса. Впрочем, он соглашался, что не может быть никаких конфликтов между браминами и кшатриями жрецами и воинами. Дело у них одно инвокация духа и ваяние сосуда для него.

Между тем на белом мраморном столике появлялись жаренные ужи и новые фляги... Несмотря на расхождения, решено было начинать, причем начинать немедленно, ибо каждый час промедления приносил с собой новые обвалы. На столике между бутылок и стаканов разворачивались старинные чертежи, делались зарисовки, расчеты... Решался вопрос о том, где строить. Осматривались ресурсы и фортификации, подсчитывались затраты. Все было неизвестно, всего было недостаточно, и все же... Все восполняли внутренний жар и пламя, рвущееся наружу.

Собственно говоря, не было никакой надежды на успех, но ведь дело вовсе не в успехе. Если башню не удастся построить, если она снова провалится в трясину, так тому и быть. Если Лучшее нельзя спасти, тогда мир не нужен, и его следует подпалить, чтобы он сгорел быстро и ослепительно ярко. Пусть он погибнет в пламени, пусть разыграется трагедия и в ней закалятся или сгорят души. Серж призывал профессора стать "поджигателями", зажечь к чертовой матери космос. Профессор искрился от юношеской непосредственности Сержевых побуждений, подливая топливо и пиво в его и без того крутой максимализм, доводя его до логического абсурда. Подспудно и не вдаваясь в подробности, он набрасывал образ Коллегии Посвященных, внутреннего круга человечества, центра устойчивости и резервуара космической праны. Образ тех, кто, пресытившись майей и назойливым правдоподобием бессчетных ролей, отворачиваются от себя, и от мира и обращаются к Центру Бытия, туда, где все уже есть и не нужно ничего.

Профессор и Серж снова и снова поднимались на Башню и там, на самом верху, опираясь на хрупкие перила, обдуваемые ветром, овеваемые облаками, радостно дышали, и дыхание их было полно причастности. Надышавшись, спускались в профессорскую квартиру, раскладывали чертежи, делали наброски... Заканчивался первый день нового летосчисления "от Башни".

 

ДРЕВО ЖИЗНИ

 

Профессорскому приятелю порой удавалось подниматься на Башню, профессор иногда спускался с нее, жена профессора кружилась вокруг него, как спутник (спутница) вокруг планеты, для всех остальных Башню еще предстояло построить.

Походив по потолку и полежав на истоптанном тараканами диване, профессор изложил жене и приятелю основные параметры проекта:

"Существует два традиционных решения этой задачи, заявил он им во время очередной встречи, светясь от предвкушения предстоящей забавы. Башня или втыкается в грунт, или устанавливается на нем как треножник. Оба подхода накладывают ограничения на коэффициент устойчивости конструкции и ее оптимальные параметры. Главными недостатками обоих решений оказываются: 1) статичность фигуры, 2) фиксированность функций и ролей и, главное, 3) отсутствие подлинного третьего измерения, ибо высота, по сути дела, является ее длиной, а диаметр ее шириной".

Профессор, во-первых, предложил строить не мертвую двумерную башню, а трехмерное живое существо своего рода растение с Корнями, Стволом, ветвями, Листьями, Цветами и Плодами. Во-вторых, он определил место для Древа Жизни некий сквер в даунтауне нового Вавилона с нелепой триумфальной аркой с северной стороны, облюбованный бактериями модной болезни, наркоманами и проститутками. Диагональ сквера и должна была определить диаметр Ствола.

Рытье котлована заменяется взращиванием Первожелудя, который создается в ином, более достойном месте например, в квартире профессора, и затем переносится в сквер на посадочную площадку. Там он сажается в грунт и прикрывается почвой. Далее должно произойти спонтанное прорастание Желудя одновременно вверх и вниз рождение Корней и Ствола.

"Самая ответственная стадия Эпоха Создания Первожелудя, говорил профессор, шустро выскакивая из кресла, метеором носясь по стенам и лишь чудом не вылетая из окон. Здесь нужно использовать аналогичный опыт Хирама, Альберта и Сен Жермена. Тут пригодятся крупицы со стола эфесянина Темного и мешочника Аммония. Для составления орешка не обойтись без бурятских корешков и тибетских бальзамов, без почек прованского кролика и слюнных желез птицы Хэ из провинции Ли. не обойтись без некоторых сортов французских арманьяков, которые, после тщательной проверки их свойств и влияний (самим профессором), должны лечь в основание состава. В кожуру желудя должны войти следующие минеральные составные: тиамин, беллин, адриотин, адонин, потассий, бензонат натрия, бензопотассий, гидросульфат калия, тринитрокарбонат бензогидропотассия, хлорат кальция и аммонат гидрохлората. Впрочем, ингредиенты эти легко заменимы и восполнимы за счет подручного хлама, частично же они могут быть куплены в ближайщих аптеках. Однако важнее всего прочего непрерываемое состояние сосредоточенной рассеянности и особой творческой лени, которое позволяет работать над объектом и в то же время не требует его материализации".

Да-да, вскричал профессор, спрыгивая с потолка на мраморный столик и давя стоптанными туфлями брошюрки Фритьофа Шуона и Ананды Кумарасвами, Первожелудь так и останется невидимым до самого момента его прорастания, который ознаменует собой начало Эпохи Молодого Ростка.

Поерзав в кресле и помолчав, профессор продолжил свое сообщение: "В то время как Башню приходится возводить, Древо не нужно строить, оно растет непроизвольно, и рост его неудержим, если имеются все необходимые условия. Оно использует и перерабатывает в свои клетки любой плывущий к нему материал от сложных и совершенных кристаллов духа до городской прели и гнили: бродяг, прокаженных и спидиков. Главное это, имитируя Творца, вложить в него программу абсорбции и переработки, отбора и сортировки сырья. Древо само будет знать, какой материал направлять в Корни (туда пойдут сильные, упорные, роющие и разгребающие элементы), какой в Ствол (выносливые, прочно сцепляющиеся, стойко противостоящие любому напору), наконец, из каких клеток строить Ветви, Листья, Цветы и Плоды. Человеческий шлак может пригодиться для коры и всевозможных узлов и наростов, без которых также не обойтись универсальному Древу."

"Однако вы спросите, где найдутся желающие отказаться от негативной свободы разболтанного, бесхозного гниения и подчиниться заложенной в Древе Жизни воле к организации, росту и красоте? витийствовал профессор, пуская к потолку тонкие струйки сигаретного дыма и отмахивая его в сторону окна. Но ведь в том-то и дело, что Лучшие уже давно осознали полную исчерпанность современности и, терзаясь от бессмысленности и абсурда, упорно ищут новую парадигму. Вспомните буддийских и христианских отшельников, которые покидали растленные города, оставляли имения тараканам и становились клетками живого Древа. И сегодня есть люди, исчерпавшие все, что могла им предложить современная жизнь, и скучающие от ее пустоты. Они первыми притекут к нашему Древу, войдут мыслящими творческими клетками в его живую ткань. Остальных толкнет их судьба и привлечет красота и свежесть саженца. Древо даст им смысл, цель и надежду отпадет только то, от чего каждый из них давно уже сам отказался. Таков смысл Эпохи Молодого Ростка самой критической и опасной для всего проекта".

"Но закончится этот этап и наступит Эпоха Тысячелетнего Древа. Вот оно стоит гигантское Древо Жизни со Стволом, который не охватить и сорока великанам, с мощными Корнями и Ветвями, простирающимися на многие мили во все стороны света. Кто его поколеблет? Кто его сможет свалить? Редкий зверь добежит, редкая птица долетит до его середины! Его Корни ушли глубоко в землю, они входят во всякую щель, цепляются за любое уплотнение грунта, обвиваются вокруг больших и малых камней, вкапываются сильней, далыпе, глубже. Вот они уже круто бугрятся возле ствола на поверхности земли, лезут вверх, в сторону, снова уходят в землю. Его Ветви уверенно устремлены в разные стороны, и у каждой свой поворот, своя траектория, свое молодое потомство. Каждым летом они рождают миллиарды Листьев и каждой осенью сбрасывают их с себя. Каждый год наступает пора Цветов и время Плодов и, кто знает, не ради ли тончайшего их Аромата, внятного лишь транзитным ангелам, совершается вся эта титаническая работа всех этих невидных клеток Корней, Ветвей и Ствола".

Профессор замолк, откинувшись в кресле, закрыв глаза, уступив минутной усталости. Наступила долгая пауза, одна из тех, необходимых, чтобы удержать впечатление, сдержать всполохи мыслей.

Завтра начинаем, жестко фиксировал Серж. В этом сплошном несуществовании должен быть, наконец, вбит клин.

Ом, загадочно произнес профессор.

Ах! вздохнула жена. Что на это скажет Кавел?

 
ВЫЗОВ КАВЕЛА


   Кавел, возникнув из заморских туманов и замелькав на замшелых неовавилонских тротуарах, а также среди подпор и распоров сумеречной профессорской квартиры, естественно, потеснил Сержа.

Тщедушный и чувственный, он заковал себя в латы строжайшей диеты и дисциплины. Подобно другому знаменитому злодею века, Кавел постоянно ходил в том же самом мешковатом костюме и прорезиненном плаще с высоко поднятым воротом. В узкой щели между шляпой и воротом зловеще посверкивали его голубые кукольные глазки. (Усики он, естественно, брил.)

За мраморным профессорским столиком рядом с заводным Сержем Кавел молчал и уходил в себя, так невинно хлопая глазками, что знающим, что к чему, становилось страшно за неосторожного Сержа, которого этот литературный кит мог, не заметив, проглотить. Его не остановило бы даже вегетарианство. О жалости и пощаде не могло быть и речи, когда просыпался дремлющий в нем хрупкий и одновременно неистовый Вызов.

Спросим однако: что такое Вызов Кавела? Ответим: Вызов это инициатива, обращенная не на мертвое болото, а на то, что в нем еще продолжает трепыхаться. Вызов это отсечение и кара. Это в такой же мере убийство, в какой и воскрешение. В этом смысле Кавел был одновременно и гением, и злодеем.

Спросим: зачем нужен Вызов? Он нужен для того, чтобы не было покоя у любящих покой. Чтобы та зыбкая почва, на которой вы стоите, начала колебаться. Чтобы не было для вас укрытия и опоры. Чтобы вас трясло тряской святого Витта и грешного Родиона. Чтобы ужаленные в самое свое чувствилище и потеряв остаток самообладания, вы, как панурговы бараны, бросались стремглав в бурлящие волны. И чтобы вы в них тонули.

Но этого недостаточно. Дело в том, что Вызов Кавела был, помимо всего, еще и провокацией. Вызванное Кавелом смятение пробуждало в жертве шквал противоречивых ощущений. Несчастная жертва приговаривалась одновременно к жизни и смерти, искала выхода в переосмыслении своих самых сокровенных побуждений, в самоотрицании, в самоуверждении все напрасно! С утратой опоры не оставалось прежней упоенной самоуспокоенности, которая была так ей нужна.

Для самого Кавела в Вызове были еще изощренный садизм и гурманство. Удачно напакостив противнику, Кавел заходился мелким гаденьким смешком, закатывал кукольные глазки и плотоядно тряс подбородком. Больше всего он любил пакостить людям с положительными ценностями, идеалистам и благодетелям человечества. Это были его, так сказать, естественные жертвы, однако у него не было ни одного знакомого, которому бы он не напакостил. Он играл со своими жертвами в кошки-мышки, при этом кошкой всегда был он. Профессору пришлось не слаще других: в одном из своих пасквилей Кавел изобразил его мелким гипнотизером, принуждающим своих подопечных есть незрелые груши. Жене профессора тоже досталось на орехи: она появлялась в дверях гостиной "в чем-то шершавом" и "несла перед собой за хвост сырого мышонка".

Кавеловские инвективы появлялись в самых неожиданных местах: в американском еврейском альманахе, в ультраправом французском и ультралевом ливийском журналах. Кроме того, его сюрреальные мистификации ходили по рукам в России и Польше, Гвинее и Аргентине. Эстеты цитировали его дамам, плагиаторы присваивали себе его злые эпиграммы, лингвисты ревниво расшифровывали его криптограммы, находя в них намеки на Знаменитостей. Те, кого он еще не успел пронзить своей авторучкой, находили его пустым и дурашливым. Но ярость пронзенных источник его солипсических и садистических наслаждений была неугасимой. Около двенадцати литературных жертв Кавела грозились вызвать его на далеко не литературную дуэль. Три частных детектива безуспешно пытались установить его настоящую фамилию и место проживания. Ему приходилось менять имена и страны. У него было несколько псевдонимов по мере надобности он пускал в ход то один, то другой, заметая следы.

Мало кто знал, что этот несчастный скорпион больнее всего жалил самого себя. Он запутал свои отношения с миром настолько, что единственным отношением, которое он мог выносить, было убегание от мира. Этот метафизический пересмешник панически боялся быть пойманным в клетку какой-нибудь определенности. Как женщина, боящаяся неумолимой старости, в пику ей рядится в беспечные лохмотья юности, так и он не хотел знать своего подлинного духовного возраста. Он прекрасно знал, что случается с теми, кто обретает окончательную форму. Если он даже где-то и останавливался, то ни в коем случае в этом себе не признавался.

Кавел, кажется, умер бы от огорчения, не окажись поблизости кого-нибудь вроде Сержа. Серж был естественной приманкой для Кавела из-за своей горячности и прямолинейного эгогероизма. И он чуть было не стал очередной жертвой Кавеловской шалости.

Они сидели друг против друга в гостиной профессора, дегустируя ерофеевскую смесь под названием "Сопля демократа". На Серже был зеленый френч отворот от всевозможных чар и заклинаний, а у Кавела новый псевдоним, несший в себе дополнительные магические ресурсы. На столике дымились и пенились кружки "Соплей" настоя багульника и змеиного яда на спирту. За шкафом Нума и Гурджиев обыгрывали в нарды Генона и Эволу. На шкафу сладко позевывал разбуженный стуком костяшек Ликург. Во сне он обдумывал новые уложения для образумления увязшего в дерьме человечества. Румяные ангелы деловито раскатывали рулоны серебряной фольги, раскидывая из нее просторный шатер для званых; фольга мягко звенела от их прикосновений. Архангел Гавриил из кувшина приглашал присутствующих отведать гностического напитка и оценить остроумие Создателя. Профессор, вскочив на пену двух кружек и подняв третью, наполненную выше края, провозгласил начало Великой Эпохи Создания Первожелудя. Тотчас же в шесть континентов полетели почтовые голуби, сзывая на пирушку Коллегию Веселых Идиотов и их Ассистентов. Через восемь с половиной минут голуби вернулись. неся в клювах радужные банкноты разного достоинства. Только ничтожная часть этих бумаг конвертировалась на бирже, однако профессор и его друзья были более чем довольны результатом.

Дионис зажег новый огонь на Лемносе, объявила присутствующим профессорская жена.


НОВЫЙ ОГОНЬ НА ЛЁМНОСЕ


     Время времени рознь. Есть время богов, а есть время термитов. Есть Старая и Новая Эры. Золотой и мусорный века. Эпоха обжига горшков и час крушения надежд и расчетов. Ночь пира и утро похмелья. И есть печальное время собирания плодов.

Эпоха создания Первожелудя проходила под знаком "Диониса в Горшке" среди щедрых возлияний и бесконечных тостов. Присутствовала Коллегия Веселых Идиотов в полном составе за исключением берлинского Вольдемара, застрявшего в тибетской экспедиции, куда он отважно отправился с бруклинской приятельницей Викторианной. Почти на равных допущены были ассистенты и привидения.

Однако куда девалась профессорская квартира с распорами, подпорами, книжными стеллажами и тараканами? Совокупной энергией ассистентов распоры и подпоры были снесены и вынесены на балкон, а потолки и стены выгнуты и раздвинуты. Гостиная, превращенная в серебряный шатер, была так ярко освещена, что недовольные короеды ушли в другие квартиры. Явилась Серебряная Мышь, которую гости охотно брали в ладони, рассматривали с разных сторон. Она напоминала профессору о некоторых гранях реальности, которые он иногда по рассеянности упускал из виду.

Шесть дней и ночей продолжались бдения Веселых Идиотов и их ассистентов. Идиоты сидели за столами, расставленными в виде античной свастики вокруг мраморного столика, за которым привычно восседали Кавел, Серж, профессорская жена и профессор. Оттуда профессор гальванизировал обстановку, внося в нее свежие струи и оттенки веселого идиотизма. Вперемежку с мясоедами сидели вегетарианцы, сыроеды, огнееды и вовсе нееды. Призраки были сотрапезниками коллегиантов вопрос о том, кто жив, а кто мертв, впервые за многие века был поставлен и решен адекватно. Современники из прошлого и будущего сидели, как им и положено, за одним столом, пили вино и смеялись. Ассистенты размещались за круглыми, треугольными и ромбовидными столиками на периферии свастики, а также на подоконниках (тот, где стоял Горшок с Дионисом, никто не занимал). Недалеко от профессора находился Распорядитель Пира, в обязанности которого входило наблюдать за тем, чтобы у профессора и его жены вовремя менялись тарелки и наполнялись фужеры и чтобы никто из Идиотов не был обделен угощениями и напитками. Кроме того Распорядитель следил за последовательностью тостов и их энергетикой. В тостах ценились не пышность и многоречивость, а плотность юмора и инспиративный заряд. Распорядитель назначался с учетом этих качеств: тосты провозглашались либо им, либо другими Идиотами по их собственной инициативе. За распорядителем сидел Виночерпий, за ним Дегустатор Рыбных и Мясных Блюд, далее Поедатель Десертов и Пудингов и, наконец, Музыканты и Поэты.

Тосты следовали один за другим в причудливом беспорядке, перемежаясь музыкой, стихами и анекдотами, однако Правило Первых Двух Тостов соблюдалось неукоснительно. Первым провозглашался тост за Неизреченного Идиота, то есть за номер 21. Тост этот произносился с мягкой торжественностью, при этом головы непроизвольно оборачивались в сторону Диониса, то есть Горшка на подоконнике. К слову сказать, это был зауряднейший глиняный горшок, наполненный суховатой землей, однако присутствующие видели в нем нечто, обыденному глазу недоступное. Далее предлагались тосты за Ассистентов Неизреченного, т.е. за номера 20 и 19. После этого атмосфера разряжалась и под додекафонную музыку пили за присутствующих Веселых Идиотов, то есть за номера от 18го и по 16й, но не ниже, причем каждый Идиот величался по тому разряду Идиотизма, который он представлял, как например: Безмерная Расточительность, Высокая Глупость, Пустая Память, Неразумная Щедрость, Строгий Разгул, Серьезная Дурашливость, Ослиный Восторг, Неуравновешенная Сила и т.п. Додекафонная и неомодальная музыка, стихотворные экспромты и спонтанные спичи на самые разнообразные темы следовали друг за другом. Както Пустая Память заговорил о нравах и повадках тараканов. Серж тут же прочитал балладу о таракане:
 

Раз усатый таракан

из Нижней Таракании

приглашен был на стакан

к королю Испании.

 

И сказал он, ставши пьян,

королю Испании:

Я великий таракан

из Нижней Таракании.

 

И сказал он: Погляди

на свое отечество.

Кто сегодня впереди?

Наше человечество.

 

Мы сегодня впереди,

нас повсюду больше,

мы в парламентах гудим

в Англии и Польше.

 

Кто сегодня таракан?

Господин планеты.

Он вопросы задает,

он дает ответы.

 

Где сегодня таракан?

Он везде и всюду.

Где его сегодня нет,

там он завтра будет.

 

Таракану отвечал

так король Испании:

спору нет, ты таракан

из Нижней Таракании.

 

Но поскольку таракан

это только таракан,

значит поздно или рано

время смоет таракана.

А пока держи стакан,

пей, усатый таракан,

наглый гость Испании

из Нижней Таракании.

 

Отдав дань злобе дня, перешли к вопросу типологии ладогармонических функций, что ввело Идиотов в такой глубокий ступор, что Кавелу пришлось вмешаться и произнести дифирамб в честь высокого искусства Идиотизма. Идиоты свиристели на тысячи ладов, верещали, меняя высоту и окраску звука, чихали, охали и ахали. Вот стенограмма Кавеловой речи, сделанная одним из Ассистентов и воспроизводимая здесь со всеми подобающими оговорками и извинениями:

"Богоравные Идиоты и благонравные Ассистенты, милые гости из там и сям, из вчера и завтра! Я отважился привлечь ваше внимание не ради тщеславного намерения обратить его на наше жалкое время, а чтобы с вашей помощью и с вашего благословения попытаться прославить высокое искусство и замысловатую науку Веселого Идиотизма, коей мы все являемся пламенными фанатами и адептами. И если мы все же задаем вопрос: кто же такой Идиот и в чем его искусство, то один ответ не похож на другой, как один Идиот не похож на другого Идиота. И все же кто же такой Идиот и в чем его веселье?

Не будем скрывать: Идиот это человек, не разделяющий человеческих суеверий и потому чуждый человечеству. Он не глупец, но сознательный Идиот, уклоняющийся от общепринятой морали. Скажем прямо: он существо принципиально антидуховное, антикультурное и нетворческое. Идиот восстает против идеи высокого смысла и назначения человечества, и потому если даже он и не подтачивает устои общества, то непременно это замышляет. А раз мы это установили, то теперь должны твердо держаться установленного и шагать не в общем строю, но как раз в противоположном человечеству направлении.
Спросим: в чем назначение и смысл человечества? Ответим: в том, чтобы беспричинно возникать из природных элементов, таких, как пар, воздух, скрип, стон, белизна, желтизна, жалоба, каприз и т.д. и т.п., и тут же возвращаться назад в те же самые элементы, утучняя ими природу. Да-да, этот круговорот и есть высший смысл человеческой истории, в которой ничего не накапливается, кроме ошущения безнадежности даже у самых восторженных ее энтузиастов. Идиот потому справедливо именуется Идиотом, что он восстает против этого тотального смысла и назначения человечества. Одновременно с этим он выступает против поклонения Равенству, Свободе и Демократии (Братство давно уже стыдливо не обоготворяется) и посягает на такие святыни, как Человечность, Духовность, Творчество, Искусство и, страшно выговорить, на саму Матерь Культуру.

Спросим: почему Идиоты стремятся ко всему недуховному, некультурному, нетворческому и на дух не переносят Свободы, Равенства и прочего словоблудия? Не потому ли, что эти идеи стали дешевыми побрякушками, продающимися на всех перекрестках, в то время как любой уважающий себя человек давно уже смотрит в противоположную сторону и идет в ином направлении. Кого же видит этот отвернувшийся от общих кумиров человек и что прозревает он впереди себя? Он видит перед собой Веселого Идиота, нашедшего новую реальность и освободившегося от коллективных комплексов и фантазий. И он этот человек начинает догадываться, что искусство Идиота как раз и состоит в том, чтобы вести его от них в противоположную сторону."

Спич Кавела прерывался взрывами гомерического хохота и восторженными возгласами присутствующих.


ТРИУМФАЛЬНАЯ АРКА


      На шестой день пира Коллегианты вошли в столь крутую фазу экстаза и начали излучать столь мощные потоки смеха и слез, что их энергетика подняла в воздух Горшок с Дионисом и повесила его над мраморным столиком в центре шатра. Вокруг Горшка закружились светящиеся шары и многогранники.

К вечеру, когда едва сдерживаемые энергии транса начали густо сочиться из шатра, снаружи пошел снег, смягчая жестокость непросветленной жизни, убирая многоцветными искрами дома и деревья. Между тем Коллегианты уже не смеялись, а истерически рыдали от хохота. Среди всеобщих рыданий Горшок с Дионисом, покачиваясь, вынырнул из шатра и в сопровождении группы подгулявших Идиотов поплыл по вечерним заснеженным улицам, плавно минуя фонари, светофоры и прочие неодушевленные предметы. Он плыл по выбеленной снегом Зеленой улице мимо улиц Канала, Гектора, Великой, Метлы, Весны, Принца... И орда веселых Идиотов неотступно следовала за ним, как маги за хвостатой кометой Галлея.

Наконец он выплыл к заснеженному скверу, предназначенному для священнодействия, и закружился над триумфальной аркой. Он вел себя причудливо и непредсказуемо, как НЛО, то плавно кружась, то резко взмывая, описывая эллипсы и спирали. Под аркой, задрав головы, стояла толпа ротозеев, привычных ко всякого рода представлениям. Толкачи, проститутки и карманники отирались рядом с идейными проститутками, карманниками и толкачами из близлежащего университета. В толпе мелькали усы Гурджиева, лысина Генона, тога Ликурга, крылья и жезлы небожителей. Под музыку проходивших мимо, но остановившихся волынщиков в красных клетчатых юбках Идиоты устроили веселую кутерьму, плясали, подбрасывая шляпы и зонты. Кутерьма затягивала карманников и проституток, яйцеголовых и гориллолобых, а снег уравнивал высокое и низкое, земное и небесное, святость и мелкую шустрежку.

Между тем Горшок с Дионисом начал спускаться к гудящей толпе сначала медленно и плавно, потом все быстрее и быстрее. Внезапно погасли фонари...

   
       

(Продолжение не следует.)

     
          Нью-Йорк, 1994 г    
               
  вернуться на страницу поэтов    

вернуться

     
       

на главную

     
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
       

 

     
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
        Аркадий Ровнер. Родился в 1940-м, в Одессе, окончил философский факультет МГУ (1959-1965). В начале 1970-х работал в Институте информации Академии Общественных наук. В 1973 эмигрировал в США; жена Виктория Андреева и сын присоединились к нему в Вашингтоне годом позже. В 1970-х и 1980-х годах учился в докторантуре Колумбийского университета в Нью-Йорке, преподавал в Нью-Йоркском университете и в Новой школе социальных исследований.

С 1977 издавал в Нью-Йорке двуязычный религиозно-философский и литературный журнал "Гнозис" (последний, 12-й, номер вышел в Москве в 2006-м). В 1981-1982 выпустил в Нью-Йорке двуязычную двухтомную "Антологию Гнозиса", собравшую в себе российскую и американскую прозу, поэзию, эссеистику, живопись, графику, фотографию.

Автор книг "Гости из области" (1975 и 1991), "Третья культура" (1996), "Весёлые сумасшедшие" (1997 и 2001), "Школа состояний" (1999), "Будда и Дегтярёв" (1999), "Ход королём" (1999), "Путешествие МУТО по Руси" (2002), "Гурджиев и Успенский" (2002) и других, а также двух вышедших в Москве сборников стихотворений: "Этажи Гадеса" (1992) и "Рим и Лев" (2002). В 2006 году в издательстве "Номос" вышли роман "Небесные селения" и собрание рассказов "Пеленание предка".
     
               
       

вернуться

     
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
Сайт управляется системой uCoz