Интервью с Эдуардом Шульманом журналистки Ирины Семёновой для издания "Экслибрис" |
ЭДУАРД ШУЛЬМАН
кратко о творческих результатах Перекидной календарь (по Эдуарду Шульману 2008): Перекидной календарь (по Эдуарду Шульману 2009): |
||||||||
Малая проза из трёх книг |
|||||||||
«Новое неожиданное происшествие» |
|||||||||
Интермедия, или Вечерний концерт | |||||||||
На экране телевизора - симфонический оркестр. Музыканты сидят в несколько рядов, и камера будто взбирается на гору. Я не знаю, что они исполняют, но всегда есть комическое несоответствие между музыкой и тем, как она делается. Вот это лицо с двойным подбородком, пухлая щека, уложенная на скрипку, профессионально кривая шея, - каким-то образом они соединяются с нотами. Но невозможно воспринимать разом вытянутые трубочкой губы и мелодию. Ударник развёл руки, продетые в жёлтые тарелки, как в чёрные боксёрские варежки, и терпеливо, бесстрастно ждёт, обнимая пространство. Бам-м! - сходятся тарелки. Внизу, у самого подножья, стоит маленький дирижёр, и музыка падает на него, как ливень и гром, а он подставляет лицо, всё дальше откидываясь... Видит перед собой лес. Высоченные деревья размахнулись от ветра. Он стоит почти что впритык, высоко задирая голову, и водит своею палочкой. И музыка, исполняемая деревьями, набирает полную силу. Могучие кроны кренятся, нависая над дирижёром. Лесорубы с лицами оркестрантов по двое сидят на карачках у каждого ствола и пилят лучковыми пилами... Лес растёт на холме изреженным вогнутым амфитеатром, и музыканты-пильщики не загораживают друг друга. Их пилы, блестя зубьями, обращены к дирижёру. Деревья медленно наклоняются над ним, грозя раздавить. Но он не смеет бежать, отступать и пятиться, а должен только махать палочкой. И лес обрушивается на дирижёра, накрывая его вместе с финалом. Музыка замирает. В секундной ночной тишине звучит голос трубы. На экране телевизора, в группе духовых инструментов, сидит мальчик. Он дует в трубу, округляя щёки и выпучивая глаза, и в какой-то момент его смешные усилия и ужимки становятся вдруг прекрасными. Пронзительно и мощно, взмывая под самое небо, поёт труба. |
|||||||||
полученная от Фёдора Михайловича Достоевского |
|||||||||
Я знаю и запомнил, - говорит Достоевский, - множество интимных изречений даже весьма и весьма "просвещённых" людей прежнего, доброго, старого времени. Рабство, без сомнения, ужасное зло, - соглашались они интимно, между собой. - Но если уж всё взять, то наш народ - разве это народ?.. Ну, похож он на парижский народ девяноста третьего года? Наш мужик уже свыкся с рабством. Его лицо, его фигура изображают собою раба. И если хотите, розга, например, конечно, ужасная мерзость, говоря вообще. Но для русского человека, ей-Богу, розгочка ещё необходима. Русского мужичка надо посечь. Русский мужичок стоскуется, ежели не посечь. Уж такая нация... Вот что я слыхивал в своё время, клянусь, от весьма даже "просвещённых" людей. Да, наш народ груб. Хотя и далеко не весь. О, не весь!.. В этом клянусь уже как свидетель. Потому что видел народ наш. И знаю его. Жил с ним довольно. Ел с ним. Спал с ним. Сам к "злодеям причтён" был. Работал с ним настоящей мозольной работой. В то время как другие… Онегин, может быть, и не сёк своих дворовых. Хотя, право, трудно это сказать. Ну, а Алеко, я уверен, что посекал. И не от жестокости ведь сердца. А почти даже из жалости. Почти для доброй цели. Ведь это для него необходимо. Ведь без розгочки не проживёт. Сам же приходит и просит: посеки меня, барин, сделай человеком, сбаловался совсем. Как же нам поступить с такою природою, скажите на милость? Ну и удовлетворишь его, посечёшь... О, русские скорбящие скитальцы бывали иногда большими плутами! Вы уверяете, что их всех заела скорбь об крепостном мужике. Да кто же мешал им, если уж до того она одолела, - кто же мешал им, спрашиваю, освободить хоть своих-то крестьян с землёй? И снять гражданскую скорбь, по крайней мере, с личной ответственности? То-то вот и есть, - отвечаю, - что в местечке Париже-с всё-таки надобны деньги. Хотя и на баррикадах участвуя. Вот крепостные и присылали... оброк. Делали и ещё проще. Закладывали, продавали или обменивали (не всё ли равно?) крестьян и, осуществивши денежки, опять-таки уезжали в Париж. Способствовать изданию французских газет и журналов. Для спасения уже всего человечества. Не только русского мужика. А сколько презрительных анекдотов ходило меж ними о русском мужике. Презрительных и похабных. Об его рабской душе. Об его "идолопоклонстве". Об его попе. Об его бабе. Но пусть! Пусть наш народ грешен и груб. Пусть зверен ещё его облик. "Сын на матери ехал, молодая жена на пристяжечке", - с чего-нибудь да взялась эта песня... Все русские песни взяты с какой-нибудь были. Заметили вы это? Но пусть всё-таки, пусть в нашем народе зверство и грех. Да вот что в нём есть неоспоримо. Это именно то, что он никогда не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду. Он согрешит, но всегда скажет. Рано ли, поздно ли - скажет: я сделал неправду. И не говорите мне, что я не знаю народа. Я знаю его. Если один не скажет, то другой скажет. И правда будет восполнена. Народ грешит и пакостится ежедневно, но никогда в правде не ошибётся. |
|||||||||
Глава XV с ехидным добавлением |
|||||||||
Итак, читатель, запишем: Фёдор Михайлович Достоевский очень любил наш славный православный народ. Но куда более, - подчеркните, - за него боялся...
Разве это народ? |
|||||||||
Глава XVIII, изложенная по-французски Петром Яковлевичем Чаадаевым |
|||||||||
Мы, - говорит Чаадаев, - никогда не шли вместе с другими народами. Ибо не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества. Ни к Западу, ни к Востоку. Не имеем преданий ни того, ни другого. И существуем как бы вне времени. Всемирное образование человеческого рода не коснулось нас.
Посмотрите вокруг себя! - говорит Чаадаев. - Всё как будто на ходу. Мы все как будто странники. Нет ничего постоянного, непременного: всё проходит, протекает, не оставляя следов ни во внешности, ни в нас самих.
Дома мы будто на постое, - говорит Чаадаев. - В семействах - как чужие. В городах как будто кочуем. И даже больше, чем племена, блуждающие по степям. Потому что племена эти сильнее привязаны к своим степям, чем мы к нашим городам.
Не воображайте, - говорит Чаадаев, - чтобы эти замечания были ничтожны. Бедные! Неужели к прочим нашим несчастьям должны мы прибавить ещё новое - несчастье ложного о себе понятия.
В самом начале, - говорит Чаадаев, - у нас дикое варварство. Потом грубое суеверие. Затем жестокое, унизительное владычество, следы которого не изгладились и поныне.
Какая-то странная судьба, - говорит Чаадаев, - разобщила нас от всемирной жизни человечества. Народы живут только могущественными впечатлениями прошедшего и соприкосновением с другими народами. Через это каждый человек чувствует свою связь с человечеством.
У нас этого нет, - говорит Чаадаев. - Мы явились на свет как незаконнорожденные. Без наследства. Без связи с другими людьми, которые нам предшествовали. И не усвоили себе ни одного из поучительных примеров минувшего.
Каждый из нас, - говорит Чаадаев, - должен сам связывать разорванную нить. Наши воспоминания не далее вчерашнего дня. Мы, так сказать, чужды самим себе. Нам нужно молотками вбивать в голову то, что у других сделалось привычкою, инстинктом.
Мы растём, - говорит Чаадаев, - но не зреем. Идём вперёд... но по какому-то косвенному пути, не ведущему к цели. |
|||||||||
Глава XIX черновая |
|||||||||
19 октября 1836 года Александр Сергеевич Пушкин отвечал Чаадаеву. Отзыв (опять-таки по-французски) остался в черновике - и вот, наверное, по какой причине. Царь, как известно, объявил Чаадаева сумасшедшим, - прислал медиков, дабы строжайше освидетельствовали. И оттого-то Пушкин, утверждают исследователи, не отправил письмо. Поэт не выступил на стороне правительства, но вступил с Чаадаевым в спор:
...у нас своё предназначение. Россия, её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти западные рубежи, имея нас в тылу. Они откатились к родным пустыням, и христианская цивилизация была спасена.
Для достижения этой цели (спасения цивилизации) мы, оставшись христианами, вели совершенно особое существование, которое сделало нас, однако, чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством... энергичное развитие Европы избавлено от всяких препон.
Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, - нечист, что Византия достойна презрения... и т.д.
Ах, друг мой! Разве сам Иисус Христос не родился евреем? И разве Иерусалим не был притчею во языцех?..
Что касается нашей исторической ничтожности, я решительно не могу согласиться. Татарское нашествие - печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие её могущества, движение к единству (русскому, разумеется)...
А Пётр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр I, который привёл нас в Париж?
...поспорив с вами, я должен признать, что многое в Вашем послании глубоко верно.
Действительно, наша жизнь - грустная вещь.
Отсутствие общественного мнения, равнодушие ко всему, что является долгом, истиной, справедливостью, циническое презрение к человеческой мысли и достоинству...
Вы хорошо сделали, что громко сказали об этом.
В тот же день, 19 октября 1836 года, Пушкин закончил "Капитанскую дочку" и отметил в кругу друзей лицейскую годовщину. Он читал стихи, не дописанные, полагают исследователи, за неимением времени, - строчки внезапно обрываются, зависая, как перед пропастью:
И над землёй сошлися новы тучи, И ураган... |
|||||||||
Глава XXX по аналогии |
|||||||||
В лесах США, - пишет профессор Васильев, - регулярно проводится омертвление лишних деревьев. Рабочий бьёт по стволу ломом, нажимает на клапан и впрыскивает порцию специального препарата. Через короткое время дерево погибает.
Любопытная деталь! - восклицает профессор. - Когда леса изреживают таким способом, гибнут и те деревья, ради лучшего развития которых осуществляли уход.
В чём же дело?
В том, - разъясняет профессор, - что деревья в густом лесу имеют сросшиеся корни. И яд, перетекая, как по каналам, убивает соседние особи.
О, сросшиеся корни человечества! |
|||||||||
Глава XLVIII, доставленная нам Александром Христофоровичем Бенкендорфом |
|||||||||
15 августа ввечеру, взяв с собою Министра финансов и меня, Государь сел в Петергофе на пароход «Ижора», точно высчитавши в уме время прибытия нашего в Европу. Вдруг разыгрался ветер. И поднялось на море страшное волнение. - Если Европа взбунтуется, - сказал Государь, - завтра же 300 тысяч моих войск будут на Рейне. Наш лёгкий пароход, построенный для прогулок между Кронштадтом и Петергофом, бросало, как мячик. - Но где же взять денег на такую армию? – спросил Министр финансов. Вдобавок «Ижора» вмещала в себя топлива только на трое суток, и при буре, замедлявшей наш ход, рисковали мы остаться в море без угольев. - Деньги? – спросил Государь. – Но ведь Вы с братом моим, Александром Павловичем, три года вели большую войну. Против Бонапарта! Были ж на то деньги. Качка была страшная. Ветер не ослабевал. - Вашему Величеству известно, - ответил Министр финансов, кланяясь, - что ту войну мы вели на чужие деньги. Стало совсем холодно. Ветер не переменял направления и гудел с одинаковою силою. Нестерпимо качало. - На чужие? – спросил Государь. – Отечественную войну – на чужие деньги? Бородино – на чужие деньги? Капитан объявил, что необходимо обождать конца бури, укрывшись в соседней бухте. - Да, - утвердил Министр финансов, кланяясь ещё ниже, - нас субсидировала Англия… А теперь суньтесь-ка, ведь ни копейки не даст! Впоследствии мы узнали, что буря свирепствовала по всей Балтике и дала повод иностранным газетчикам разгласить, будто Император Николай Павлович поглощён волнами вместе со свитою. - Что скажешь на это, Александр Христофорович? – обратился ко мне Государь. Я лишь развёл руками. - Дело известное, Ваше Величество: Россия льёт кровь, а они субсидируют. Тронутый моим ответом, Государь обнял меня и поцеловал. Капитан предложил, как единственное средство, идти по ветру обратно в Россию, и мы быстро помчались в Кронштадт, к великой радости Министра финансов – не большого охотника до бурь, тут закаявшегося ехать куда-нибудь впредь водою. |
|||||||||
Вдоль этого бесконечного забора плёлся когда-то наш допотопный трамвай. И кондукторша объявляла в прицепке: - Мебельная фабрика! Следующая – тюрьма! – И дёргала за верёвку. Ехали гладкие деревянные скамейки, составленные из планочек, как тетрадка в линейку. Качались на ремешке чёрные хваталки. Солнце перемещалось, стреляя из каждого окна. Тень тюремного забора накрывала трамвай, но мальчик смеялся, а девочка читала толстую книжку. - О, забор уже! – вскакивала старушка. – Сейчас сходите? В тюрьме сходите? - Да пропущу тебя, бабка! – отвечал высокий мужчина. – Отсидеть, что ли, торопишься? И весь вагон с благодушием грохотал. - Тюрьма! – кричала кондукторша. – Кто тюрьму спрашивал?.. Остановка – тюрьма! |
|||||||||
Портрет |
|||||||||
Памяти Бориса Рахманина |
|||||||||
В завкоме знали, что мой друг неплохо рисует, и часто поручали ему оформить плакаты и лозунги – подновить к празднику. Он, конечно, не возражал. Это было вроде отдыха для него: сидишь в тихой комнате, букву за буквой выводишь, а зарплата идёт. И все мысли весёлые, о празднике. Сталину исполнилось семьдесят лет. Он родился, кто помнит, 21 декабря – день особенный, самый короткий в году. Мой друг перерисовывал портрет товарища Сталина. Однако от избытка чувств и сильного волнения рука слушалась его плохо. И он прибег к старому способу всех самоучек – расчертил лист на квадраты, бережно перенося дорогие черты из одной клетки в другую. То был известный портрет Сталина в форме генералиссимуса. Прогудел гудок. Неслышно ушла первая смена. Друг включил электричество и посмотрел на свою работу. Лампочка была сильная, 500 свечей, без абажура. И больно била по глазам. А он всё стоял и смотрел в противоположный угол. Там, сквозь квадратную сетку, улыбался товарищ Сталин. В дверь постучали. Друг не открыл. Завклубом позвал его – не ответил. Стоял у стены, наискосок от портрета, и боялся пошевелиться. - Уходя, гасите свет! – проворчал завклубом. – Все неграмотные стали! – И тяжко затопал по коридору. Друг работал всю ночь. Спешил. Рука отвердела. Что если кто-нибудь застанет меня здесь и увидит то, что я вижу, - лицо товарища Сталина в решётчатом окошке?
Товарища Сталина за решётку упрятал!
Никогда в жизни не было ему так страшно. |
|||||||||
|
|
|
|
|
|||||
|
Игра на Малой Лубянке |
|
|||||||
|
|
|
|
|
|||||
…и сразу – католический Храм за оградой. Золотая табличка на древней стене: построен Жилярди, охраняется государством… Вот там-то, на этом дворе, и проистекают наши футбольные радости. «Отдай!» – кричат мне, но я бью левой, и латаный кособокий мяч выбивает церковное стекло. Мы испускаем дух – воздух далёкого года. Застываем в прыжке и наклоне, с раскинутыми руками, размахнувшись ногой. Слышу тягучий хрустальный звон. Брызнувшие осколки падают и кружатся, будто снежинки. И никак не могут упасть. И тут появляется некто в чёрном одеянии. Широкой ладонью похлопывает по мячу. Улыбается. Манит нас пальцем… И этот дружеский простоватый жест действует, как порыв ветра. Нас сметает и выметает. Мы бежим со двора. Вспять по Малой Лубянке. Мимо серого небоскрёба. Мимо чёрных автомобилей. Мимо каменных часовых с примкнутыми штыками. Мимо сверкающей вывески, скромной и строгой:
МИНИСТЕРСТВО ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ
Чёрный человек вздыхает, покачивая головой. Оставляет мяч на крылечке. И не спеша возвращается в Храм, охраняемый государством. |
|||||||||
Хлеб |
|||||||||
Это не рассказ. И я не умею написать это как рассказ. Ибо литература требует спокойствия. Отойди, автор, в сторонку, дай людям поговорить меж собой, хорошо ли, плохо сделать свои дела. Пусть учит их жизнь. И тебя вместе с ними. Но если январь сорок седьмого года… Очередь за хлебом, извивающаяся по всем уступам Кривоколенного переулка. И от хвоста к голове идёт чёрная нищенка с тремя ребятишками, а от головы к хвосту – торговка, подпирающая животом плетёную корзину. - Яйцы… кому яйцы… И на середине очереди, в центре её, где стою я, пути женщин сходятся. «Маню!» – кричит торговка, а нищенка шепчет: «Галю», - и я впервые слышу украинский разговор. Очередь продвигается туго. Нищенка поёт о беде: - И твий тату, Галю, вмер с голодухи… Я выкупаю хлеб: столько-то граммов по детской своей карточке и столько-то – на иждивенческую. Моя мать больна. Полгода, как не работает. И вечером, проявляя чуткость, приходит прежний её начальник. Съедает половину нашего хлеба и пьёт чай, щедро накладывая сахар. И говорит о послевоенных трудностях, которые мы непременно преодолеем. Взять жилищный вопрос – нашу, например, комнату. Конечно, и сыро, и тесновато… но ведь некоторые ютятся в землянках, бараках, подвалах… Они думают, что я сплю, а я бодрствую на своём самодельном ложе: два стула и дверь от сарая. Изучаю наш потолок, разукрашенный плесенью. Ведь он такой же, как пол, верно? Значит, здесь мы живём?.. Стол, кровать, печка, шкаф – да как же оно умещается? Как не задохлись мы до сих пор? - Ничего, - утешает начальник. – Знаете, какая будет первая фаза? Чёрный хлеб бесплатно! Мать улыбается. А мне страшно. Сейчас полдня теряешь на очередь. А если будет бесплатно – это ж сколько народу набежит!.. Вижу Кривоколенный, Армянский, Телеграфный переулки, забитые толпой. Хорошо, у кого семья большая – друг друга подменят. А я-то один! И в школе пишу сочинение на вольную тему – «Хлеб». И меня вызывают к директору. И топоча сапогами, он кричит, где это я видел нищих в нашей советской стране и кто это умер у нас от голода… - Распространяешь вражеские слухи! – кричит директор. – Таких, как ты, на фронте расстреливали… Докопаюсь, откуда что… Сообщим, куда следует. Там разберутся.
Нет, это не рассказ. |
|||||||||
Кто есть кто |
|||||||||
- Таксисты, - говорил дедушка, - передовой отряд рабочего класса. А евреи, - посмеивался, - авангард местной интеллигенции. - А если еврей – таксист? – спросил Чарльз Лурье, который переводил дедушку на английский. - О-о! Это, наверно, жулик.
* * *
- Еврей… еврей… – говорил дедушка. – Я такой еврей, у которого местное население спрашивает дорогу. И действительно! Стоило выйти на улицу – обступали мгновенно. Где то, сё, пятое, десятое? Как пройти? Как проехать?
* * *
Дедушка очень любил Есенина. Помню, я читал ему вслух:
Быть поэтом – это значит то же, Если правды жизни не нарушить…
- Да, - кивал дедушка, - правильно. – И торжественно произнёс в том же размере: - Быть евреем – это значит помнить. |
|||||||||
Наш календарь |
|||||||||
Мой тесть родился в январе, мама – в феврале, я – в апреле, жена – в мае, её брат – в июне, его невеста – в июле, тёща – в августе, мой сын – в сентябре, мой отец – в октябре… Так мы и думали жить, празднуя всякий месяц. Первым отпал январь, потянув за собой март. Тесть скончался в экспедиции, на фельдшерском пункте, восьмого марта, лишив нас с женой этого праздника. Восьмого ноября, в метро, на спор со своей невестой, Июнь-шурин бросился под колёса. Девушка вышла замуж и переехала. А тёща оказалась в больнице, где умерла в мае – непомерно распухшая, с потерею речи. В апреле и сентябре, в разные годы, тихо ушли Февраль и Октябрь. И единственный месяц, который остался, - последний. С новым годом, ребята! С новым счастьем! |
|||||||||
Злоключения |
|||||||||
Какого-то Ж. взяли за ж. За что, за что? За жабры! Оторвали от классической филологии или от римского права и бросили на нары в чисто мужскую компанию, где юный Ж., действительно, превратился в ж., то есть в особу противоположного пола. Однако на пересылке ему повезло. Местный лекарь выкликнул, кто способен двигать фигуры, и Ж. обратился в Ш. (шахматиста), в С. (санитара), в Ф. (фельдшера). Тут выяснилось, что взяли его ни за что, вследствие чего Ж. опять сделался ж. (журналистом). Силою обстоятельств перебазировался за рубежи, издаёт журнал для нашей с тобою пользы. А деньги откуда? – мы спрашиваем. Да идите вы в ж.! – Ж. отвечает. Денег навалом! Хочешь – авторов нанимай. Хочешь – корректоров. Или пускай переводчиков… Лишь бы на ту же сумму. Да к сроку. И в полном объёме… Вот и сидит. Статеечки накропал. Последние новости с английского перепёр. И запятые расставляет. По справочнику… Ах, Ж. ты ж.! Золотой работник! |
|||||||||
Сон |
|||||||||
Я попал в клинику и никак не мог выйти. Ходил по длинному коридору, оглядываясь на вывески и таблички. Меня окликнул весёлый молодой человек. Мы поздоровались. - Вы, - сказал он, - странно себя ведёте. В чужом доме или в чужой стране надо, прежде всего, представиться хозяевам. И если интересуетесь, где тут что, - обратитесь к аборигенам. А вы точно заблудились в лесу и ориентируетесь по приметам. - Петров, - сказал я. - А моя фамилия – Сносов. – Он улыбнулся. – Возможно, далёкий предок оставил кого-то «с носом», а может – остался сам. Или неаккуратно носил кафтан и армяк – быстро снашивал. Не исключено, что был чересчур покорный – всё мог снести. А то, напротив, обладал слишком пылким характером и сносил несогласные головы, как мы сейчас – старые дома. Он подвёл меня к большим стеклянным дверям и махнул в сторону остановки. С подробностью пояснил, что и куда идёт. - Простите, - спросил я, - а чем вы больны? - У меня рак, - ответил он весело. И я вышел на улицу.
Но фамилия моя была Гурвич. |
|||||||||
Свободная цитата |
|||||||||
Был такой богослов, - говорит классик. – Слава о нём шла по всему околотку. Когда раввин разводил руками, обращались к нашему мудрецу. Он открывал Книгу сразу на нужном месте и давал ответ. | |||||||||
Вот этим, собственно, мы и занимаемся – открываем книгу на нужном месте Вопрос только, даём ли ответ…
* * *
Лауреат Нобелевской премии Исаак Зингер написал роман. Рахиль Львовна Баумволь перевела его на русский язык. 26 июля 1991 года, в день смерти автора, мы переписали приводимые ниже странички и озаглавили |
|||||||||
Переправа |
|||||||||
- Куда идёт паром? - Как куда?.. На тот берег. - Там есть город? - Есть. Неподалёку. - Как называется? Человек назвал город, и Яков молчал, покуда опять не спросили: - Ты еврей? - Еврей. - Где твои вещи? Яков развёл руками. - Что, нищий?.. Где же сума? - Нет у меня ничего… только палка. - Что ж, бывает. Я-то всякого навидался. У одного – много, у других – ни шиша… Тебя что, ограбили? - Не боюсь никаких грабителей! – сказал Яков, удивляясь своим словам. - Да уж чего бояться? Драные штаны – больше с тебя не снимешь. А я вот держу пса и даже копьё. Есть такие, что – чик-чик! – мигом перережут верёвку и уведут паром. Да куда убежишь с паромом… А вчера гусь сиганул в речку. Хозяйка было наладилась следом – мужики удержали. Гуся после выловили. Спрашиваем тётку: «Плавать-то умеешь?» А она: «Нет, родненькие. – Что ж ты, - говорим, - в воду полезла? - Да гусь-то мой!»… Откуда путь держишь? - Из Юзефова. - Где это? - За тридевять земель… - Ездят туда-сюда. Королям, и то не сидится. Сколько их тут побывало: швед, москаль, Хмельницкий. Не с мечом, так с ножом. И все грабят. Да ведь надо кому-то работать! Я человек маленький, но гляделки имею, и котелок варит… Есть хочешь? - Платить нечем. - Кусок хлеба полагается всякому. Даже арестантам в тюрьме… Погоди! – Паромщик скрылся в сторожке, воротившись с хлебом и яблоком. – На, ешь! - Нельзя ли ополоснуть руки? - Вымыть руки?.. Сейчас. Приволок кувшин и слил Якову. Тот утёрся полой. Затем произнёс благословение над хлебом и сказал: - Я должен благодарить Вас, но прежде возблагодарил Небо. - Никого не надо благодарить – ни меня, ни Бога. Есть хлеб – даю. Не было бы – сам побирался… Бог много чего припас. Да не про нас с Вами. Для богачей. - Всевышний сам решает, кому богатеть… - А может, нет никакого Бога? Ты что, был на небе, видел Его?.. Тут проходил как-то священник и прямо сказал: нет Бога. - Священник? - Трёхнутый… Но говорил дельно. Так, мол, и так. Ничего не известно. В Индии поклоняются змее. Евреи, что переправляются на пароме, нацепляют чёрные коробочки и кутаются в шаль… Но когда пришёл Хмельницкий со своими казаками, он всех евреев передушил. Столько их утопил, что дохляки доплывали до Вислы. Вода насквозь провоняла. А Бог и пальцем не шевельнул. - Злодеи понесут наказание… - Как же! Вот слушай: был помещик в наших краях – сотню мужиков до смерти запорол, а прожил 98 лет. Холопы подпалили его – пускай, думают, всё идёт прахом! И что же? Хлынул такой ливень – прямо потоп – и погасил огонь. Старый пан принял на радостях и перекинулся… Я и говорю: всех черви сожрут – плохих, хороших… - Ну, почему? Всё-таки есть разница. Вот Вы дали мне хлеба… - Дал, дал… Не в обиду будь сказано, когда вижу голодное животное – тоже кормлю. |
|||||||||
Заглавие под конец |
|||||||||
Моисей Израилевич Иофьев сделал замечательное наблюдение относительно Бунина. Что поздние его рассказы заканчиваются трагически независимо от сюжета. Герои могут умереть или выжить, выиграть или проиграть – ничего это не изменит. Социально-медицинский механизм не действует. Бунин писал, в сущности, о первом потерянном поколении. И, например, Сергей Александрович Есенин вполне бы годился ему в прототипы. С его золотой головой. С петлёю-удавкою в той самой гостинице, что при Бунине звалась «Англетер», а при Есенине – «Интернационал». Мы, дети коммунальных квартир, выкупавшие хлеб по карточкам, были ошарашены тем, что мало быть богатым и здоровым. Нам, бедным и больным, с ясностью открывалось, что на самом деле не в деньгах счастье. Была когда-то Россия… А теперь её нет. И на нашем веку той России не будет. Представляете? На наш век не хватило! Вот почему, куда бы нас ни закинуло, - от Хайфы до Воркуты, - хмельные и трезвые, мы будем орать: Не жалею, не зову, не плачу! |
|||||||||
Коэффициент Шульмана в двух частях |
|||||||||
Часть первая ритмической прозой |
|||||||||
Это как раз напротив клиники Склифосовского, как раз на другой стороне, где магазин «Электроника». Там и стою я, голову ветру подставив, и вам объясняю, зачем должен поэт называться собственным именем. Если, к примеру, некто родился с фамилией Шульман, - расписываться Шухмин ему уже ни к чему. Во-первых, с практической точки. Я говорю Шухмин – ко мне обращаются Шухман. Я им Шухмин говорю – Шухман они говорят. Я им кричу Шухмин – они отвечают Шухман. Так для чего же мне имя своё менять? А во-вторых, поймите, тот, кто читает книгу, - он ведь меня не видит. И мой псевдоним по носу сверить не может. Никак. Разве что в городе Орша укажут ему фотографию в рекламном большом окошке, где выставлен на обозренье образчик фоторабот. Надо сказать, что в Орше дедушка мой – фотограф. И вывесил в полном составе всю нашу семью. В центре – бабушка Рая. С обеих сторон – дети: Абрамчик, Арончик, Сёма, Додик и мой отец – единственный, кто остался из мальчиков этих живой. Ниже и сбоку - тётки: Софа, Эстер, Рахиль, Лия и, кажется, Фрума – мёртвые через одну. А после – внуки и внучки, сёстры мои и братья, двоюродные и родные: Яша, Саша, Илюша, Гриша, Аркаша, Андрюша, Ольга, Олег, Владимир… И среди них – я. Представьте себе монгола, пишущего по-русски, который отображает татаро-монгольское иго под псевдонимом Петров… Или, возьмите, Чехов, что написал про еврея рассказ под названием «Скрипка Ротшильда». Знаете, да? И вот – тот рассказ про еврея (мы фантазируем с вами) он поместил бы в печати под псевдонимом Чехович?.. Чехович, Чехзон, Чехновицер, Чехбурд, Чехменштейн, Чехманович… Кратко сказать – Лермонтович… Лермонтович и Пушкинзон… Нету у нас фамилии смешней, чем фамилия Пушкин. Недаром, чуть что, поминаем: а думать кто будет – Пушкин? А делать кто будет – Пушкин? А отвечать уж тем более он! Фамилия на обложке – не слово, не звук и не буква. Фамилия на обложке – математический знак. То, что написано в книге – в поэме, в пьесе, в романе, в статье, в дневнике, в заметке и даже в научном труде, - это нужно умножить на то, что стоит на обложке в правом верхнем углу или посередине – на имя и отчество автора. И на его фамилию. На папу, представьте, и маму. На дом, в котором живёт. В котором родился и вырос. И как результат умноженья получите вы страну, где небо зовётся «лифшицо», облако – «рабинович», и значит, по синему «гурвичу» белый «шапироо» летит. |
|||||||||
Часть вторая с эпиграфом |
|||||||||
Пушкин изображал сестру бессарабского губернатора Мадонной и на руках у ней – младенцем – генерала Шульмана. |
|||||||||
В нашем классе было два Шульмана, и мы как-то заспорили, что означает эта фамилия. Шустрый Алик самостоятельно изучал немецкий и сообразил так: Schule, - говорит, - школа, а Mann – человек. И Шульман – получается – учёный человек. Я обрадовался и вечером доложил бабушке. Она прыснула, как девчонка, опровергая Алика. Дескать, чтоб да, так нет! Schule, действительно, по-немецки школа. А на идише – родном языке наших предков – ещё и храм, синагога. Дом учения. Шул. - А ман? – спросил я. - А Mann правильно – человек. - Что ж, Шульман, выходит – поп? - Нет! – фыркнула бабушка. – Всего лишь – церковный служка. На другой день я снова схватился с Аликом, но был побеждён – и доводами, и кулаками. Шмыгая носом, побитый, приплёлся домой. Бабушка накормила меня, выспросив невзначай, что приключилось. Затем принесла том Пушкина и прочитала вслух «Мою родословную»:
Смеясь жестоко над собратом, Писаки русские толпой Зовут меня аристократом… Поди, пожалуй, вздор какой!
Сразу же, с голоса (что звучит во мне по сей день), я выучил эти стихи и утром орал на уроке: «Не торговал мой дед блинами!»… Наша рыжая Марья Ивановна в обалдении уставилась на меня. Окна дрожали от моего ора:
Я – грамотей и стихотворец! Я – Пушкин просто! Не Мусин! Я не богач, не царедворец! Я сам большой! Я мещанин.
- Какая нация! – сказала Марья Ивановна, отдувая рыжую прядь. – Какая нация – жидки-то наши! В них дьявол сидит… И Алик захохотал – единственный, кто усёк, откуда что. Потому что Марья Ивановна передавала нам «Историю моей голубятни» – рассказ Исаака Эммануиловича Бабеля. Как мальчик поступал в гимназию, декламировал на экзамене Пушкина и учитель – из негодующих и румяных московских студентов, - учитель произнёс ту самую фразу, что Марья Ивановна повторила. Потом она возвратилась к стихотворению, с подробностью объяснив, кто именно смеётся над собратом, чей дед торговал блинами, чей – наблещивал сапоги, чей – пел с дьячками… Тут Алик поднялся с места, излагая наш спор насчёт фамилии. Кто прав - он или я? Шульман – учёный человек или церковный служка? - Не знаю. – И Марья Ивановна тряхнула причёской. – Разберитесь-ка меж собой… С тех пор минуло много лет. А ещё больше – кануло. Марья Ивановна поседела. Алик сделался крупным учёным – профессором и членкором. А я так и остался – просто Шульман.
Поздняя сноска: Шульман будто бы от библейского имени Суламифь. |
|||||||||
вернуться на страницу поэтов | |||||||||
В издательстве «Арт Хаус медиа» вышли ТРИ книги Эдуарда Шульмана: ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ роман «Полежаев и Бибиков», сборник повестей и рассказов «Новое неожиданное происшествие» И БЕЛЛЕТРИСТИКА С ЭССЕИСТИКОЙ «ЕВРЕЙ ИВАНЫЧ» - ИСТОРИЯ СЕМЬИ И СТРАНЫ.
Справка из Интернета Эдуард Шульман родился в 1936 г. в Минске. С 1944-го живет в Москве. В 1962-м окончил творческий вуз. При советской власти обнародовал три расскаа (в журналах «Юность», "Знамя" и "Неман", псевдоним - Эд. Шухмин). Под тем же псевдонимом (и под псевдонимом Игорь Секретарев) - в журналах "Континент" (Париж), "22" (Израиль). При «гласности» и «перестройке» - за собственной подписью – издавался в России и за рубежом (Израиль, Франция, Германия, Швейцария, США). Как прозаик, критик, эссеист - в «толстой» и «тонкой» периодике: "Огонек", "Октябрь", "Дружба народов", "Знамя", «Иностранная литература», «Итоги», «Лехаим»… Победитель сетевого конкурса "ТЕНЕТА-98" (номинация "отдельный рассказ"). Две книги переведены на французский. |
|||||||||